Он уже не видел, как необыкновенно преобразилась жена Круковца, какая любовь и гордость засветились в наполненных слезами глазах, когда подняла их на мужа. Не слышал ее срывающегося, все более крепнущего голоса: «Так, Захарушка! Хоть горькой радостью потешь вольную душу! Им, паразитам, клуни жаль раскрывать. Ну и пусть! Как-нибудь переживем, соколик! Зато человек ты, Захарушка! Отчаянный мой!.. — И к тем — застывшим у двора, — не тая злой насмешки: — Чего зенки таращите, рты поразевали?! Готового ждете? Коли нет духу взлететь над собой, подсобили бы председателю рушить свое гнездо!..»
Не знал Одинцов, что мужики силой стащили Круковца вниз, накрыли разобранное им. Потом продолжили столь необычным образом прерванное заседание правления. На сей раз решили согласиться с председателем — брать солому с клунь. Установили очередность, исключив дворы, в которые пришли похоронки.
Торопил Одинцов шофера, словно спасался от погони. Перед глазами, как гневная совесть, возвышался посреди соломенной вьюги искалеченный солдат — дерзкий, непокорный, окрыленный великой любовью.
14
Возвратилась из эвакуации жена Дмитрия Саввича. Провожал с ней двоих сыновей. Встретил — одного. Знал. Был готов к этому. А все ждал, что выйдет из вагона и старший — Вадик. Жена кинулась ему на грудь, забилась в беззвучном плаче. Он гладил ей голову, повторяя приглушенно, не узнавая своего голоса:
— Успокойся, Валя. Успокойся...
И чувствовал, как слабеют ноги, как перехватывает горло. Он еще не привык к потере. А жена снова слышала клекот вражеского самолета, напавшего на беззащитный эшелон, видела своего мальчика — окровавленного, сникшего, обезумев, целовала и целовала его холодные ручонки, покрывающееся восковой бледностью личико, словно хотела согреть, вдохнуть в него свое тепло, свою жизнь... И на нее с прежней слепою жестокостью обрушилась уже однажды пережитая боль.
— Митя! Митенька! — заголосила навзрыд. Теперь было кому пожаловаться, к кому прислониться, с кем разделить безысходное горе. — Нет Вадика! Не сберегла нашего мальчика!
Ему самому уже не хватало твердости. Бережно поддерживая жену, говорил, не найдя ничего иного:
— Валюша. Родная. Успокойся. Слезами горю не поможешь. — Ей надо было выплакаться, излить горечь, дать разрядку нервам. А он, потрясенный взрывом материнского горя, растерянно твердил: — Ну что же теперь плакать, милая? Себя пожалей. Нам еще Славку растить...
Так они встретились — на два с лишним года потерявшие друг друга. И не была их встреча праздником. Первое радостное мгновение тотчас затмилось зловещей тенью войны.
Потом уже Дмитрий Саввич и себя, и жену убеждал в том, что они ведь не лучше других. Миллионы людей сейчас теряют своих близких. Для всех одна беда, и они разделили ее со всеми. Их мальчик погиб, как погибают на войне солдаты, — сраженный пулей. Лежит, как солдат, в одной из бесчисленных братских могил.
В его доводах все было правильно, кроме того, что дети — не солдаты. И потому их не должна уносить солдатская смерть.
А жизнь диктовала свое. Она приносила и радости, и печали. Возникали непредвиденные заботы, хлопоты. Появлялись неприятности. Надо было преодолевать их. Разочарования сменялись надеждами. Боль притуплялась, раны затягивались... Очевидно, в этом и заключается величайшая мудрость природы человеческого бытия: плохое охотно предается забвению, в памяти остается светлое, радостное. А извечный оптимизм сулит еще более счастливые дни. Не будь этого, на склоне лет люди являли бы собою сплошь кровоточащие существа с оголенными, до предела напряженными нервами.
В семействе Дубровых установилось относительное спокойствие. Валентина Сафроновна с головой ушла в домашнюю работу. После двухлетнего запустения надо было привести в порядок квартиру, побелить, перемыть все, перестирать белье; ежедневно выстаивать в очередях за хлебом, отоваривать карточки, готовить еду, заниматься Славиком... Оно же известно — вертится домохозяйка, как белка в колесе: весь день спешка, а работы вроде не видно. Одно за другое цепляется, и не переделаешь всего.