Хоть я и набрала уже двенадцать килограмм, но до моего предвоенного веса все еще оставалось пятнадцать. В то время я еще не подозревала, что никогда не наберу их обратно. Я не виновата. Даже если бы у меня был хороший аппетит, которого у меня нет, мой желудок не справляется. Если я чувствую слабость, то сую в рот кусок хлеба, перекатываю его на языке и медленно проглатываю. Это помогает, да и успокаивает. Хлеб у меня всегда под рукой — в карманах, в ящиках тумбочки и даже под подушкой.
В то первое лето после войны волосы у меня уже не выпадали, но отрастали абсолютно седыми, и местами под ними просвечивали залысины. Доктор говорил, что они со временем станут гуще, но седыми скорее всего останутся навсегда. Как будто это имело хоть какое-то значение!
Гораздо больше меня беспокоили пальцы на руках, которые утратили подвижность. Суставы на пальцах опухли значительно сильнее, чем на ногах и руках. Но этого пан Урбанек не мог видеть, так что, наверное, его больше всего напугал мой беззубый рот, ввалившиеся щеки и глаза. Мои глаза видели столько, что запрятались глубоко-глубоко в глазницы и закрылись тяжелыми веками.
— Ганочка…
Да, когда-то я была Ганочкой. Но потом стала желтой звездой, депортируемой № 79, временной обитательницей Терезина и в конце концов шестизначным номером в Аушвице.
В Терезине я осталась одна среди тысяч чужих людей. Многие вновь прибывшие сразу продолжали дальше свой путь на восток в набитых деревянных теплушках, которые в те дни каждый день отправлялись из переполненного гетто, и большинство мезиржичских евреев уехало в них. Во всяком случае, я так думаю, потому что за все время, проведенное в терезинском гетто, я не встретила никого из нашего города.
Я вернулась на чердак и заняла свой матрас как раз вовремя, пока не прибыли женщины с вечернего эшелона и не началась очередная борьба за клочок свободного места. Я сидела в набитом людьми помещении и старалась прогнать из головы образ вагона для скота, в котором моя семья сейчас мчит в неизвестность, и одновременно корила себя, что я не с ними хотя бы мысленно.
На соседнем матрасе устроилась молодая женщина с девочкой лет шести в очках с одним стеклом, залепленным пластырем.
Я придвинула свой матрас вплотную, чтобы получилось более удобное двухместное ложе, и предложила им часть своего места. Женщина благодарно мне улыбнулась, уложила девочку между нами и, когда малышка уснула, осторожно сняла очки и спрятала их в чехол.
— Нужно их беречь, у нас только одна пара. Они ей уже маловаты, но я не знаю, получится ли у нас достать новые. — Она погладила спящую девочку по голове. — Пан доктор говорил, что нужно носить их еще хотя бы год, иначе она всю жизнь будет косить.
— Ваше девочка очень красивая, — сказала я, потому что ничего другого мне не пришло в голову, а хотелось быть дружелюбной. В конце концов это была правда, к тому же я начинала понимать, что для жизни в гетто нужно обзавестись друзьями. Не успела я спросить хотя бы, как девочку в очках зовут, женщина вытянулась возле дочери, обняла ее одной рукой и, уставшая после долгой дороги, тут же уснула.
В тот вечер почти все обитательницы чердака получили повестки на следующий эшелон. Получили их и моя соседка с дочкой.
— Что это значит? — испуганно допытывалась она у меня, сжимая полоску бумаги в руке.
— Терезин перенаселен, так что большинство вновь прибывших отправляется дальше на восток обустраивать новые гетто. Говорят, постепенно мы все туда переберемся. — ответила я той же фразой, которой накануне объясняли мне. Женщина успокоилась, мне даже показалось, что мой ответ ее обрадовал.
— Здесь жилось бы тяжело, — сказала она и окинула взглядом дырявую крышу. — Может, мне удастся там раздобыть очки для Павлинки.
В этом я сомневалась. Потому что мне не давал покоя вопрос, почему на такую тяжелую работу, как строительство новых городов, посылают стариков и семьи с маленькими детьми. А молодых людей распределяют на работу в Терезине. Я тоже получила распределение и на следующий день начала работать в швейном цехе.
С чердака меня переселили в женский блок в здании бывших казарм. Туда же вместе со мной вселился и мой новый друг — постоянный страх. Страх эшелонов, наказания, голода, болезней и одиночества. В узкой вытянутой каморке мы теснились втридцатером на деревянных трехъярусных нарах, но все равно жить в четырех стенах было лучше, чем спать на чердаке. Я отдавала себе отчет в том, как мне повезло, что я не застряла под крышей, где нельзя было пошевелиться, дуло со всех сторон и протекало из щелей. В казармах тоже было холодно, но точно не так, как на чердаках, в деревянных сараях, подвалах или сырых крепостных темницах, где приходилось ночевать менее удачливым.