— Послушай меня, Апти… Мы с тобой хлеб, патроны и сказки делили. Теперь последнее слово разделим. Послушаешь?
— Говори, Федька! — сверкнул глазами Апти. Пальцы его, готовясь к делу, неприметно и цепко оплетали второго своего побратима — карабин.
Завороженно глядя на них, продолжил командир:
— Ты много знаешь, Апти. Поедем в город. Я с тобой. Нас поселят в одну… комнату, будут еду на тарелочке приносить. И придавим мы там храповицкого вволю, отоспимся за всю службу. А когда спать надоест, с нами говорить станут. И мы расскажем про все, что знаем и видели в горах. А если чего и не знаем, нам товарищ полковник подскажет, — позвал он отчаянно в помощь Аврамова. Вдвоем с Апти остались под потолком, что снижался, давил уже на затылок. «Подсоби, отец! Да, подгадил тебе, виноват. Но сколько себя казнить за ослушание, не переспросил, не достучался по рации после приказа Гачиева, этой сволочи… Но это он сейчас сволочь, а тогда ведь — нарком!»
— Подскажу, Федор, — пообещал полковник, офицер, отец.
«Ах, дурашка ты, дурашка… Что ж ты меня так лихо со счета списал? Здесь я. И там буду. Везде, куда бы тебя этот цепняк не затолкал».
— Это место, где спать будем, турма называится? — уронил вдруг вопрос в жгучую тишину Апти.
— Т-тюрьма, — заикнувшись, подтвердил Дубов.
— Сколько турма спать надо?
— Неделю… Может, дней десять, от силы, — вымучил из себя ложь командир. Затягивало его в водоворот, откуда не было возврата.
Апти стал считать. Он загибал черные, потрескавшиеся пальцы один за другим, повторяя шершавым шепотом слова русского счета:
— Адин… дува… три…
Пальцы на руке кончились, но убийственно далеко было все еще число «десять», до которого предстояло доспать в тюрьме. И, подавленный этой жуткой дальностью, терзаясь виной перед Дубовым, ответил Апти, обреченно замотав головой, как бык, на которого насовывали ярмо:
— Не пойду турма, Федька. Подохну там. Я лучи в горах спать буду.
Встал, сгорбился, держа карабин наперевес, пошел к двери. Он прошел коридор, миновал часовых на крыльце, когда до Кобулова доползла суть происходящего. Тычком распахнув дверь, так, что грохнула она о стену, рявкнул генерал караульным на крыльце:
— Задержать!
Приказ встряхнул двоих: пожилого, хлебнувшего лиха усача из Рязани и совсем еще мальчишку московского, лет девятнадцати. Недолго служили они, резервист и недоросток, однако успел въесться в их плоть и кровь военный закон: приказ не обсуждается, особенно такой, прожаренный яростью, что вылетел из тьмы коридорной.
— Стой! — крикнул рязанец в спину уходящему Апти, вскинул винтовку прикладом к плечу.
Спина удалялась — широкая, невозмутимая до оторопи, мирная.
— Задержа-а-ать! — еще раз ударило по слуху, по нервам из сельсовета.
— Слышь, стой! — в панике крикнул усач. А спина уменьшалась.
«Чавой-то они… посбесились? Каво задерживать? Вот ентого? Дак идет мужик, не бягит, не тякаит».
Толокся рядом с ним московский малец, суетился врастопырку, винтовку к плечу пристраивал, как дубину, примерял.
— Стрелять буду, слышь?! Стой! — последний раз крикнул рязанец, дернул за курок, пальнул в белый свет, как в копеечку.
Но уходил басурман, хоть и мирный, по снежной целине. А значит, надвигался с той же неспешностью сзади на усача трибунал.
И расставил тогда ноги старик. Налились твердостью руки. Каменея в противоестественной решимости своей, остановил он наконец плясавшую мушку и утвердил ее под чужой лопаткой. Задержал дыхание — так учили. И нажал.
Разорвалась в нем с хрустом и болью заповедь, что внедряли в него с сотворения мира, — НЕ УБИЙ. Тут грянуло, больно толкнуло в плечо.
Видно, некрепко въелся в резервиста прицельный навык. Пичугой свистнула пуля рязанца, выдрала клок бешмета у Апти на плече, прошила кожу и въелась с треском в оконный косяк мазанки впереди.
Прыгнул Апти в сторону. Легко и неотвратно вычертило дуло его карабина дугу, притягиваясь к старику. Успел увидеть рязанец красный змеиный язычок из ствола, глаза увидел басурманские. Скакнули они навстречу резервисту, — громадные, хищные. И был в них приговор.
Пуля вошла караульному в горло, разворотила хрящи, раздробила позвонок. Хлынул на шинельный заиндевелый ворс красный фонтан. Оцепенело замер в оглушительной тишине аул. Билось бурое тело на крыльце, выгибался дугой старик, тянулся грудью к небу, елозил затылком в крови, хрипел протяжно и страшно.
Рядом стоял юнец, свело судорогой руки. Беззвучно раскрывал рот, до конца жизни отравленный человеческой агонией.
Апти уходил — в бесконечное отныне свое скитание, в непомерно тяжкое одиночество.
Глава 20
В сумраке грота Осман-Губе собирал вещи в рюкзак. Горели только свечи (хозяин берег керосин), и полковник, напрягая зрение, шарил по углам, выуживая почти на ощупь полотенце, комбинезон, запасные диски к автомату. Гестаповец перекипал в гневе: партайгеноссе Исраилов развалился в кресле, на затененном, аскетически-худом лице угадывалась ядовитая усмешка. У стены сидел на корточках Ушахов, сторожил из густой полутьмы суету полковника рысьим, веселым взглядом.