— А ты приходил зачем? Припомни! Вот за этим! — яростно пришлепнула она ладонями по тугим бедрам. — Первым делом бутылку на стол! Чего стесняться, война все спишет, русская баба в ауле, пользуйся!
— Фая… Фаечка! — он ошеломленно вглядывался в нее. — Я же свататься приходил.
— Что?…
Торопясь, заглатывая слова, стал объяснять Ушахов свой прошлый горький визит, проламываясь сквозь несуразицу их отношений, пугливую настороженность этой одинокой, отчаянно гордой женщины:
— Думал, призовут скоро… Третий рапорт в наркомат отослал, в разведку просился, рассчитывал: кого, если не меня? А к тебе давно тянуло. Я себя по-всякому ломал: кобель старый, седой, трижды стреляный, жених — всему аулу на смех. А потом совсем невмоготу стало, день тебя не увижу, хоть волком к ночи вой.
— Господи, Шамиль…
— Ну и решился. Думаю, если хлопнут в чистом поле, хоть имя чье вспомнить будет. Десять лет холостяк, к мужикам в основном прислонялся на ночевках под одной буркой. Привычка сработала: идешь в гости — бери бутыль, будь она проклята. Если бы знал, что так из-за нее встретишь…
— Что ж ты сразу, тогда, не сказал такого?
— Фая, я ведь пулю в лоб решил не из-за того, что на Исраилове спекся. Из капитанов в рядовые выставят — переживу, фашиста на фронте и рядовым зубами грызть можно. А сегодня вроде итога подбил: ни тебя, ни фронта, ни Гришки Аврамова. Вильнуло в сторону мое начальство: от друга паленым запахло.
Рвался голос у Шамиля, щурились, слезились, как от нестерпимого света, глаза. Недоговаривал. Не мог сказать сейчас Фаине еще одну причину, заставившую поднять наган к виску. Расползалась с фронтов тараканья рать дезертиров. Он их ловил, допрашивал. Озлоблением, ярой ненавистью опаляло капитана на допросах, будто не приведенные под конвоем, а он, Ушахов, слинял в первом же бою, плюнул в попавшего в беду великого соседа — Россию, истекающую кровью, и удрал в горы отсидеться, переждать, чем дело кончится.
Он слишком устал смотреть в дымящиеся злобой зрачки, выслушивать оправдания или проклятия себе, вайнаху, отторгать судорожные попытки надавить через родственников, мулл на его вайнахскую общность с теми, кого допрашивал, — с дезертирами. Он устал носить на плечах ломающую тяжесть вины за плодящиеся в горах шайки. И был бессилен что-то изменить. Он мог пресечь, покарать десяток-другой случаев дезертирства, но не мог одолеть нарастающую эту волну, в основе которой лежала чья-то изощренная злая воля и, главное, хищно-жиреющая гнил советского аппарата в горах. И ничего не изменится здесь, кого бы не слала Москва в каратели, как бы не понукал Шамиля его друг Аврамов… Бывший друг — резануло вдруг по сердцу.
— Шамиль, миленький, может, обознался ты там, в наркомате? — пробился к нему голос Фаины. — Может, показалось тебе про Аврамова? Все знают: вы же как родня с ним, сколько раз он с женой у тебя был. Может, ты чего не понял?
— Не знаю, Фая, ничего не могу понять! Я там подумал, с ума схожу. Слышу Гришку и себе не верю. В приемную Аврамов вышел, а вернулась кукла заводная, бешеная, с его голосом. Не бывает так! — крикнул он с мукой в голосе, корчась в нестерпимом своем горе.
Потрясенная отчаянием этого бесстрашного человека, о делах которого ходили легенды, задохнувшись в нежности к нему, Фаина скользнула к Ушахову, обняла и вжалась в него, не просила защиты — сама защищала:
— Шамиль, хороший мой, я виновата! Я ведь тогда ждала тебя, ночами в подушку выла — когда придешь? А пришел, сама не знаю, что накатило… Сколько ж мы с тобой счастья нашего упустили! Сегодня Фариза прибежала, вся зареванная, ее дядя на машине привез из города. Про увольнение свое рассказала и про тебя. У меня ноги как отнялись. Тут Апти кормить, собирать в дорогу надо, а я сижу, подняться не могу. Фариза одна мечется. Вышла их провожать за калитку, еле стою. Они на дно балки спустились, ушли, а меня будто кто в бок толкнул. Повернулась — ты с поднятым наганом. Г-гос-поди! Откуда только силы взялись… Ты обо мне хоть подумал?!
Аврамов, выйдя из наркомата, почти бегом пересек двор, сел в машину на заднее сиденье, с треском захлопнул дверь. Глядя в стриженный под бокс затылок Сапрыкина, строго велел:
— Дамирев (Даешь Мировую Революцию!) Кузьмич, рвани-ка на Щебелиновку, в гостиницу.
Затылок Кузьмича струил «Шипр» и стойкую уверенность, что ежели тихо ехать, то дальше будешь. Машина сонно урчала, брезгливо переваливаясь на колдобинах, и Аврамов с немалым напрягом удерживал собственную руку, норовившую с треском шлепнуть невозмутимую потылицу.
В номере не было ни вещей Ушахова, ни его самого. Аврамов, плюхнувшись уже на переднее сиденье, бросил Дамиреву Кузьмичу сквозь зубы:
— Гони в Хистир-Юрт!
Сказано это было так категорично, с упором на «гони», что носитель лозунгового имени, покосившись на раскаленного шефа, рванул с места со скрежетом и колесным визгом, как и полагалось доблестной оперативной милиции.