Аполлон Юрьевич был привязан экспериментом к дому, а потому все, с кем он виделся, были его гостями — сам он никуда не выходил. После того как Ганьский сообщил Марине, что работа затягивается еще на месяц, женщина почти полностью переехала к нему, а в ее квартире хозяйство вела мама, получившая счастливую возможность общаться с единственным внуком и быть ему полезной.
Марина полностью освободила от домашних дел своего мужчину, которому никогда еще не было столь уютно, тепло и комфортно, как последнее время. Лишь одно обстоятельство вносило некоторую напряженность в их отношения: дверь в комнату с оборудованием для нее была закрыта.
— Это отнюдь не недоверие к тебе, — убеждал ее Ганьский. — Но идет серьезнейший эксперимент, необходимые условия проведения которого мне полностью неизвестны, и любой фактор, такой, как запах твоего парфюма или косметики, например, может оказаться роковым. К тому же эксперимент секретный: я дал обещание не расширять круг лиц, посвященных в его суть.
Марина, женщина умная и без избытка любопытства, приняла аргументы ученого.
В один из вечеров в гости пришел математик Кемберлихин. Ганьский уже давно познакомил свою любимую с Федором Федоровичем, но в тот день в первый раз произнес:
— А вот и моя жена. Мариночка, осчастливь, пожалуйста, двух измученных наукой ученых своим присутствием.
Женщина мило и непосредственно улыбнулась.
Накрыли стол, сели ужинать. Кемберлихин удивил Марину очень неплохими и, главное, глубокими, системными познаниями в живописи и скульптуре. Они быстро нашли общий язык и увлеченно обсуждали различные школы и направления. Ганьский даже немного расстроился, что не ускользнуло от Марины.
— Ты не расстраивайся! Ведь всего на свете знать нельзя, а ты уже и так больше половины знаешь, — пошутила она, на секунду отвлекшись от захватившего ее диспута с Кемберлихиным.
— И не думаю расстраиваться, — слукавил Аполлон Юрьевич. А его приятель уже оппонировал женщине:
— Нет, Марина, даже с учетом поправки на время, позволю себе не согласиться с вашей оценкой. Эстетика тела — понятие субъективное, здесь лишь один критерий: вкус оценщика, простите за цинизм.
— Следуя вашему утверждению, Федор, все мастера, рисовавшие Данаю, имели одинаковый вкус: им нравилось пышное дамское тело?
— Именно так! — подтвердил Кемберлихин.
— Давайте вспомним, — предложила Марина, — кто из знаменитостей писал ее?
— Рембрандт, Тициан, Веронезе, Тинторетто.
— Я бы добавила Пуссена и Корреджо, — продолжила ряд Марина. — И ведь никто из них не показал ее в худосочных формах. Более того, отвлечемся от Данаи и перейдем к Венере. Чьих Венер мы возьмем, Федор Федорович?
— Можно Джорджоне и Боттичелли. Или, скажем, опять-таки Тициана.
— И все, следуя вашему мнению, выражали красками лишь свой вкус?
— И вкус Макрицына, — вставил Аполлон.
Марина не обратила внимания на реплику и продолжала:
— Нет уж, Федор Федорович, они выражали стандарты красоты, господствовавшие в те времена.
— А «Красавица» Кустодиева? — повторно вмешался в разговор Ганьский. — Какие стандарты красоты выражал этот художник?
— Полоша, — мягким голосом обратилась к нему Марина, — Кустодиев как раз выражал исключительно свои художественные вкусы. Именно художественные. В жизни же полные женщины его не интересовали. Да и век на дворе двадцатый уже стоял.
— Какая разница — семнадцатый или двадцатый? Никакой! Кому что нравится — дело вкуса, но не времени. Я с Федором согласен. И вообще, будь моя воля, я бы их троих в одну картину поместил. Вместе.
— Кого их, уточни, пожалуйста! — попросила Марина.
— Данаю, Красавицу и Венеру. Причем, заметьте, именно в таком порядке.
— А если в другом? — поинтересовался Кемберлихин.
Марина молчала: за время общения с Аполлоном она научилась распознавать, когда тот говорит серьезно, а когда с подвохом.
— В другом нельзя — ничего не получится.
— А так что получится? — наивно спросил Федор Федорович.
— «Три богатыря» Васнецова, — ответил Ганьский.
Кемберлихин рассмеялся, а Марине шутка не понравилась. Грустно улыбаясь, она посмотрела на Аполлона.
Ужин затянулся. Спорщики незаметно перешли к поэзии, и тут уже Ганьский играл основную скрипку. Он убежденно доказывал свою позицию об умирании поэзии как литературного жанра: