Сначала я рассказала об Эдуардо и о том, как он набрался новых сил. Алленди обрадовало, что я заметила эту разницу. Но тут мы подошли к самому трудному.
— Вы знали, — спросил Алленди, — что были самой важной женщиной в его жизни? Вы были для Эдуардо наваждением. Вы — его идеал. Он видел в вас мать, сестру и недосягаемую женщину. Победить вас означало для него победить себя самого, свои неврозы.
— Да, я знаю. И хочу, чтобы он выздоровел. Я не хочу лишать Эдуардо неродившейся уверенности в себе, сказав, что не люблю его чувственной любовью.
— А как вы его любите?
— Я всегда была ему очень предана, я и сейчас предана ему, но чувственно я его не люблю. Есть другой мужчина, с более развитыми животными инстинктами, именно он крепко держит меня.
Я немного рассказываю ему о Генри. Он удивлен, что я так подразделяю свою любовь. Спрашивает, какие чувства я на самом деле испытывала с Эдуардо.
— Я была совершенно пассивна, — отвечаю я. — И не получала никакого удовольствия. Боюсь, что он это понял и во всем винил себя. Так будет хуже всего, хуже, чем даже если я сейчас скажу ему, что люблю Генри и не могу любить его. Мне будет казаться, что я допустила их соперничество и только потом оставила Эдуардо. Мне это представляется опасным. Скажите, — спрашиваю я, смеясь, — а мужчины знают, доставляют они женщине удовольствие или нет?
Доктор Алленди тоже смеется.
— Восемьдесят процентов никогда не знают, — отвечает он. — Некоторых это волнует, но остальные тщеславны и потому хотят верить, что им это удается, даже если до конца в этом не уверены.
Я вспомнила вопрос Генри, который он мне задал в гостинице: «Я тебя удовлетворяю?»
Снова спрашиваю Алленди:
— Чем продолжать эту сексуальную комедию, не лучше ли сказать ему, что я больна, страдаю неврозами, что со мной что-то не так?
— Конечно, возможно, с вами что-то не так, — говорит Алленди. — Есть что-то странное в том, как вы подразделяете свою любовь. Кажется, что вам не хватает смелости.
Тут он затронул самую чувствительную струну. Несколько минут назад, когда я говорила о подразделении любви на животную и идеальную, Алленди сделал ошибку: пришел к банальному выводу, что в возрасте полового созревания мне довелось увидеть какую-то грубую и грязную сторону любви, это меня отвратило, и потому я придумала себе неземное чувство. На самом деле мне не хватает смелости, уверенности в себе. Мой отец не хотел, чтобы родилась девочка. Он сказал, что я уродлива. Когда я что-нибудь писала или рисовала, он не верил, что это моя работа. Я никогда не видела от него ласки, не слышала ни слова одобрения, кроме того случая, когда чуть не умерла в возрасте девяти лет. Между нами всегда возникали ссоры, я терпела только побои, чувствовала на себе тяжелый взгляд его голубых глаз. Я помню ту неестественную радость, которую испытала, когда получила от отца письмо здесь, в Париже. Оно начиналось словами «моя радость». Я не видела от него любви и страдала вместе с матерью. Я помню, как мы приехали после моей болезни в Аркашон, где отец проводил отпуск. По его лицу было видно, что он не хочет нас видеть. То, что он хотел показать матери, я принимала и на свой счет. И все-таки, когда он нас оставил, я горевала на грани истерики. Все дни в нью-йоркской школе я страстно желала ощутить его присутствие. Я всегда боялась жесткости и холодности отца. И все равно отреклась от него в Париже. Именно я оказалась суровой и несентиментальной.
— Итак, — сказал Алленди, — вы углубились в себя и стали независимой. Вместо того чтобы доверчиво отдать всю себя одной любви, вы ищете разных. Вы даже ждете жестокости от мужчины старше вас, как будто вам не доставляет удовольствия любовь, не приносящая боли. И вы не уверены…
— Только в любви своего мужа.
— Но вам недостаточно одной любви.
— Мне всегда нужна его любовь и любовь еще какого-нибудь мужчины старше меня.
Я была удивлена, что детские впечатления могут иметь такое влияние на всю жизнь. Недостаток отцовской любви и моя заброшенность не прошли даром, так и не изгладились из души. Почему они не были стерты из памяти всеми любовными приключениями, которые я с тех пор пережила?