Осенью 1986 г. Генрих Сапгир дал мне рукопись своей новой книги «Черновики Пушкина». Вот отрывки из написанного мною тогда об этой книге: «…Каждый из разделов книги (1. Стихи. 2. Музыка. 3. Смесь. 4. Песни села Горюхина) — приобщение Сапгира ко всему Пушкину, а это вся русская литература. Весь русский язык. Параллельная языковая держава внутри России. Это не хаотичная, случайная, надуто-величественная или разнузданно-юродствующая стихия. А гармоничная, несущая петровские начала держава, каждый дворец которой смотрит на Рим и Иерусалим одновременно. Восток и Запад — в этом весь Пушкин. Сапгир не мог вынести, что Пушкин не весь дошел до читателя. Кто же такой этот дерзкий Генрих Сапгир? Если и концептуалист, то в смысле концептуальности высшей задачи классики: пройти вместе с языком (а порой и вместо языка) развитие литературы как максимального самовыражения лица поэта, искривленного гриМАСКОЙ боли. Маской, приросшей к лицевым костям, так что лица и нет больше. Из первых стихотворных книг Сапгира, которыми вопили полки в его бедной комнатенке около Белорусского вокзала (конец пятидесятых), из первых же его собственных строк и тех его стихов, которые были обозначены как переводы средневекового еврейского философа Маймонида, следовало, что я встретился с классиком. В нем была всеохватывающая доброта и признательность тебе — поэту и собеседнику — за поддержку (хотя бы и самую малую) его ежедневно несомой ноши — заботы о Поэзии. И „Буфарев“. И „Пьесы“. И „Монологи“. И „Сонеты“. Убежден, что не знаю и двадцатой части написанного им. Как же мог Сапгир оставить в сиротстве недописанные или утраченные строки Пушкина? Ключ к новой книге Сапгира в строках: „Я дописал, пожав плечами, недостающие слова. / И тут заметил, что в начале / Слова исчезли, сразу два. / Теперь боюсь, что если снова / Восстановить их на листке, / Вдруг не окажется ни слова / На пушкинском черновике“ („Два чувства дивно близки нам…“). Вот вам и классик! Вот вам и „тигр снегов!“ Вот и концептуалист! Самоирония смывает грим, и мы видим печальные и нежные глаза гениального ребенка, играющего в кубики пушкинских слов. Кубиков не хватает. Ребенок гениальный. Кубиков не хватает для продолжения игры. Гениальности Сапгира хватает для воссоздания недостающих кубиков. До слез жалко Пушкина, который не успел доиграть. Как Генрих писал эту книгу? А другие? Не другие поэты, а как Сапгир писал другие книги? Я думаю, тоже реконструируя себя, импровизируя на сапгировские темы… По-буфаревски тыча вилкой в хилое тельце нарпитовской пельменины. Реконструировал по жутковатой жижице в кохмистерии. Сапгир признавался: „Никто кроме самого импровизатора / никто кроме самого импровизатора / импровизатора импровизатора / не может ни понять ни изъяснить / эту быстроту впечатлений“ („Опус № 4“). Что же касается „Песен села Горюхина“, то тройная (а если с Белкиным, то четверная, но оставим Белкина), мистификация. Сапгир позволяет себе такой разворот сатиры, что хоть к нынешней гласности и перестройке подавай: „—О, Русь! — Ась? / —Не лезь в грязь… / — О, Русь, вылазь“. Раздел этот так блистательно остроумен, что станет частью фольклора, как стали грибоедовские стихи. И ненависть к насилию в образе Вселенского Хама. Поистине ненависть классика к насилию, грозящему самой сути Поэзии. Потому что (парафраз Набокова): Поэзия — это Любовь. И прорастание каждой клеточкой (звучащей и значащей) у Сапгира сразу многим во многом. Прорастание к самым истокам. Иначе как бы родилось гениальное стихотворение „Ехал лях“? Оно и поставлено в самом конце книги. Потому что написано сквозь слезы, катившиеся по щекам гениального еврейского мальчика, заигравшегося в пушкинские кубики, разбросанные „по мшистым, топким берегам“ Российской империи: „Ехал лях во полях… / А навстречу ему — жид, он из Кракова бежит… / Лай и крики, все пропало. / Из кареты вышла панна… / Герцель-шмерцель свою дочку, / Кровиночку, жидовочку… / Не признал“ („Ехал лях“)».
Людмила Станиславовна Родовская (Сапгир) происходит из древнего польского рода.
Генрих, спасибо тебе за подаренное стихотворение «Кузнечикус».