– Он и есть другой город, – рассмеялся Ливен. – Петроград! Да только и сюда бегут людишки, в деревнях-то еще страшней. Знали поручика Шингарева? После ранения уехал в свое имение в Орловской губернии.
– И что с ним? – спросил Долматов, уже ожидая худого завершения.
– Отказался отдать крестьянам под вырубку парк со столетними дубами. Сожгли ночью. Его, престарелую мать, жену, десятилетнюю дочь и сына-младенца. Вот он весь перед нами, народ-богоносец. Вот такая ему нужна «земля и воля». Жечь, грабить, убивать.
– Во всем виновата война, – ответил ротмистр.
Извозчика обогнала пролетка. Нетрезвая компания чиновников и студентов, очевидно, направлялась в то же заведение. С ними были женщины.
– Да здравствует свободная Россия! – размахивая кружевным предметом дамского туалета, кричал, надсаживая голос, юноша в очках.
– Ура, господа! – вторил ему человечек в клетчатом костюме, с мефистофельской бородкой. – У нас будет такая революция, какой еще нигде не видали! Все будем висеть на фонарях, господа!
– Газетчики, – барон длинно сплюнул в сторону обогнавшей их пролетки.
Подъехали к деревянному длинному дому с резными наличниками. Лакей в фартуке подбежал, стал помогать швейцару высаживать из экипажа подвыпивших гостей. Нищий на костыле, в латаной солдатской шинельке, просил подаяния у крыльца. Проходящий газетчик толкнул его, да так сильно, что калека повалился под ноги мохнатой извозчичьей лошади. Долматов едва успел выдернуть хромого из-под копыт. Не найдя медных монет, сунул ему в руку серебряный рубль.
– Бросьте вы возиться с этой сволочью, Долматов! – крикнул с крыльца барон.
Хромой солдат с поклоном взял деньги. На лице его, комковатом и бледном, словно вареный картофель, не выражалось ни испуга, ни благодарности.
Неказистый, приземистый калека показался знакомым Долматову, за время войны он перевидал тысячи таких крестьянских лиц, полубессмысленных, изможденных. Вот он, русский солдат, ничуть не похожий на того богатыря, которого газетчики наделяли сказочной доблестью и добротой, от которого ждали спасения. Это его генералы гнали в лобовую атаку, под немецкие пулеметы, это он гнил заживо в сырых глиняных окопах под огнем неприятельской артиллерии. Сколько раз и Долматов отдавал ему приказ: «Вперед!», пуская свой кавалерийский взвод вслед за пехотой, по трупам и раненым. Не этот ли солдат, вернувшись в свою деревню в Орловской губернии, и сжег поручика Шингарева с малыми детьми?
Долматов думал, кому и зачем были нужны эти тысячи и тысячи бессмысленных жизней? Для чего матери рожали в муках своих детей, отцы растили их в холоде, голоде, в нужде – для того ли, чтобы они приняли бесславную гибель в чужой земле? Или же, как этот, стояли на морозе у крыльца ресторана, слушая визгливый женский смех и пьяные выкрики, выпрашивая медяки у сытых, тепло одетых и обутых подлецов, которые завтра в своих бульварных листках снова назовут русского солдата согражданином и богатырем и снова потребуют, чтобы он отдал свою жизнь за их благополучие.
Впрочем, и сам Долматов мог служить диалектическим материалом для подобных рассуждений. И сам он шел под пули, зная, что смерть его станет такой же бессмысленной жертвой.
– Ефим я, ваше высокоблагородие, Ефим Щепкин, – бормотал калека, словно что-то хотел напомнить Долматову.
Фон Ливен закричал с крыльца:
– Господин ротмистр, идемте же пить водку!
Долматов поднялся по деревянным ступеням, вошел в зал.
Ресторанное меню весьма сократилось в видах военного времени, но все же давало простор для выбора, от которого ротмистр давно отвык. Стерлядки, птица, кулебяки трех сортов, уха и даже спаржевый суп. Выпили водки, помянули князя, но вскоре разговор снова сбился на политику.
– Долматов, хоть вы понимаете, чего они хотят? – поглядывая по сторонам с выражением всегдашней высокомерной брезгливости, спрашивал барон. – Только и слышишь: «Долой!». Ну, допустим, нас «долой»… А что взамен? Эти клетчатые? Или, того лучше, господин Терещенко? Впрочем, вот кто умнее нас всех! Хапнул на военном займе десять миллионов золотом. Видели, как он на кладбище подъехал? В упряжке вороные, как два дракона, на козлах кучер в шелковой рубахе… Знаете, что я думаю? За этой войной придет совсем новое время. Скоро из жизни исчезнут все вещи и понятия, из которых нельзя извлечь прямой коммерческой выгоды. Долг, честь, благородство, все, что так мило вашему сердцу. Моему, впрочем, тоже. Даже культура. Моцарт, Толстой, Леонардо – их поместят в дешевый балаган для толпы, вместе с карликами и бородатым младенцем. А все, что нельзя употребить к добыванию немедленной выгоды, будет упразднено.
– Мне кажется, вы рисуете слишком мрачную картину, – возразил ротмистр. – Я думаю, после войны люди поймут ценность каждой человеческой жизни. Будут разрушены, уже разрушаются социальные границы между сословиями. Общество предоставит всем гражданам равные права.