Принесли банку сулемы, и рабочий из обслу­ги кисточкой, просто пучок волос перекрученный, обрызгал тело. Дезинфекция: все-таки в прожар­ке, не в бараке. Сулема — сивая, густая, мутная, запах от нее — жуткий. Блатняки из обслуги уложили его на простынь — на носилках — и этой же простынью его обвернули. Они испач­кали руки сулемой и ругались: «Фу, б…, зараза». Вытерли о простынь, у ног, подняли и унесли.

Вещички его сложили в желтое кожаное паль­то, завязали. Они тифозное должны сжигать, но брали себе, продавали. Для Левы Гарбуза этот день был бы праздником.

…В бараке на нас зашумели: «Чего так долго? Всех задержали».

— Умер Мандельштам.

Кто-то сказал:

— Наш Моранц тоже умер.

И тогда все притихли. Замкнулись. Жалели его, да.

А через два дня на место Осипа Эмильевича положили новичка, и о нем уже забыли. Каждому было дело только до себя, до своей безвестной жизни.

А Ковалев — да, долго тосковал. Он был не­далекий по образованию — Иван Никитич, дру­гой совсем, а тосковал: «Ушел мой товарищ». Кто-то сказал:

— Да-а, теперь тебе баланды не обломится.

* * *

Дальше было все, как при жизни,— сплошная ложь.

Лагерный врач Кресанов и дежурный медфельдшер составили «акт № 1911» о том, что Мандельштам Осип Эмильевич 26/XII—38 г. был положен в стационар, находился в лагерной больнице под присмотром врачей, там и скон­чался на другой день. «Причина смерти: пара­лич сердца а/к склероз».

«Труп дактилоскопирован 27/XII» — тоже ложь. Он валялся бесхозным, невостребованным четыре дня — на свалке трупов.

Тело не вскрывали,— было не до этого, не успевали.

Но почему же фельдшерица, спрашиваю я Моисеенко, зеркальце протирала и опять ко рту подставляла? Запотевало?

— Кто ее знает. Мы же растерянные были…

— А бывало, что обреченных, но еще живых в морг отвозили?

— Ну… я же вам рассказывал…

Да нет, мертвый он был, конечно. Конечно, умер. Почти конечно…

* * *

Из «Четвертой прозы» Мандельштама:

«На таком-то году моей жизни бородатые взрослые мужчины в рогатых меховых шапках занесли надо мной кремневый нож. <…>

И все было страшно, как в младенческом сне. <…> — на середине жизненной дороги я был остановлен в дремучем советском лесу разбой­никами, которые назвались моими судьями. <…>

Первый и единственный раз в жизни я пона­добился литературе, и она меня мяла, лапала и тискала, и все было страшно, как в младен­ческом сне».

«У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архивов. <…> Я один в России работаю с голосу <…>».

«Я китаец, никто меня не понимает. Хал­ды-балды!»

«<…> Что это я все не так делаю. <…> Оттого-то мне и годы впрок не идут — другие с каждым днем все почтеннее, а я наоборот — обратное течение времени.

Я виноват. Двух мнений здесь быть не может. Из виновности не вылезаю. В неоплатности живу. Изворачиванием спасаюсь. Долго ли мне еще из­ворачиваться?

<…> Меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нету сил. <…>

Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен и проштемпелеван собственной фамилией. Когда меня называют по имени-отче­ству, я каждый раз вздрагиваю — никак не могу привыкнуть — какая честь!

<…> И все им мало, все им мало… С собачьей нежностью глядят на меня глаза писателей рус­ских и умоляют: подохни! Откуда же эта лакей­ская злоба, это холуйское презрение к имени моему?»

Еще из прозы Мандельштама — маленького бесхозного отрывка неизвестных лет: «…Про­образом исторического события — в природе слу­жит гроза. Прообразом же отсутствия событий можно считать движение часовой стрелки по ци­ферблату».

Перейти на страницу:

Похожие книги