Недавно прочел статью моей современницы Лидии Стародубцевой, архитектора,— «Земля без места». «Мы живем,— пишет она.— Живем и проживаем. А недавно ко мне зашел сосед и спросил: «А почему, собственно, не все закан­чивают свою жизнь самоубийством? Это было бы так естественно».

Неужели мы снова, спустя более полувека, возвращаемся на круги своя?

…Самоубийство — это не просто отказ от дан­ной Богом земной жизни, но по существу — от­вержение Креста и Воскресения Христова. Все самоубийцы лишаются отпевания и христиан­ского погребения. Но эти двое мужчин были бы прощены Богом: состояние безумия — не в счет.

* * *

А все-таки что преподнес Сергей Эфрон Ма­рине в день знакомства — угадал ли милый ее сердцу сердолик или это был обыкновенный булыжник? Она-то убеждена, что «сбылось», ибо Сергей Эфрон чуть ли не в первый день вручил ей сердоликовую бусину. Но ведь любовь сле­па, теперь мы знаем Эфрона, его путь от Белой гвардии до НКВД.

Сергей Эфрон был довольно близок с Ман­дельштамом, хотя по характеру был более схож с Гумилевым. Когда Эфрон ушел в Белую гвар­дию, он был искренен. Когда, после разгро­ма, разуверился в белом движении — тоже был искренен. В Париже организовал движение со­отечественников за Советы без большевиков. «За Советы…»— на этом, а также на желании вернуться в Россию он был пойман нами и, поскольку всегда бился только на передовой, оказался в НКВД, к тому времени еще не столь кровавом, тем более при взгляде из Па­рижа.

Он оказался в капкане, понял, что возвра­щаться на Родину нельзя, но вернулся, потому что в Советской России оказалась заложницей Аля, дочь.

От тюрьмы, пыток, лагеря он Алю не уберег. Сам же, после психбольницы, снова оказался в руках палачей.

Его убили сослуживцы. 6 июля 1941 года Военная Коллегия Верховного Суда СССР при­говорила Сергея Эфрона, как и всех остальных, проходивших по делу обвиняемых,— к расстрелу.

Он пережил Марину на полтора месяца.

Пятеро остальных, проходившие с ним по делу, сознались, что были «французскими шпио­нами». Он, Сергей Эфрон,— единственный, кто не был сломлен.

Влюбленные — глупеют?..

— Макс! — ответила Марина Волошину.— Я от всего умнею! Даже от любви!

* * *

После войны родственникам выдадут справку о том, что Сергей Яковлевич Эфрон был осуж­ден и, отбывая наказание, умер 1 октября 1944 года. На самом деле это было обыкновенное бандитское убийство от имени государства, так же как миллионы других подобных убийств, оно было замаскировано под «десять лет без права переписки» и оформлено смертью в войну.

Война на много лет вперед стала палочкой-выручалочкой не только для политиков и хозяй­ственников, но и для палачей. Правду о гибели Мандельштама тоже хотели скрыть, не столько от соотечественников, сколько от иностранцев. Не просто скрыть — гибель поэта пытались сде­лать средством пропаганды: мы хоть и изолиро­вали, но сохранили, пришли фашисты и поэта-еврея уничтожили.

Из воспоминаний Надежды Мандельштам:

«Для статистики оказалось удобным, чтобы лагерные смерти слились с военными… Картина репрессий этим затушевывалась <…>. А кто пустил слух за границей о том, что Мандельштам находился в лагере в Воронежской области и был убит немцами? Ясное дело, что какой-нибудь прогрессивный писатель или дипломат, припер­тый к стенке иностранцами, которые, как выра­жается Сурков, лезут не в свое дело, свалил все на немцев, что было удобно и просто…»

<p><strong>Глава 3</strong></p>

Всякие опасности миновали поэта. Скры­тые — под видом ослепительной красоты и яв­ные — от властей. Его непрочная жизнь была в руках спившегося казака и знаменитого эсера Блюмкина, в руках белых и меньшевиков.

Сверяя судьбу поэта со звездами, хотелось бы вернуться в самое безопасное полушарие — в Старый Крым и подольше задержаться там, вдали от рокового дальневосточного неба.

Коктебель — вполне безмятежное местечко, такая же автономия в жестокую пору брато­убийства, как Гуляй-Поле. Правда, Нестор Мах­но стоял над всеми, громя и белых, и красных, а Максимилиан Волошин — в стороне, любя и молясь за тех и других: «Как поэт я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и при­нимать участие в раздоре, раз мой долг — пони­мание». В 1919 году белые и красные, беря по очереди Одессу, в прокламациях к населению цитировали одни и те же строки волошинского стихотворения «Брестский мир».

Перейти на страницу:

Похожие книги