…Ей снилось, что она пытается углем набросать его портрет на чистом загрунтованном холсте, и вдруг понимает, что никогда, ни в одной картине не писала его лица… И он с горечью об этом говорит ей во сне — без слов, как это бывает только во сне. И она без слов — то есть они звучат, конечно, но где-то высоко, вне их, дополняя мучительство этого разговора лицом к лицу — оправдывается, говоря: потому что ты не был персонажем, понимаешь? Ты был самым насущным, самым необходимым и поэтому самым незамечаемым — как незамечаем воздух, здоровье, солнце в южной стране… До тех пор, пока не выкачивают воздух, пока не скручивает тебя боль, пока не заходит солнце…
И так мучительно они говорили и говорили в ее сне, а где-то взлетали и садились самолеты, и голос на узбекском языке объявлял рейсы, и расставание было близко, потому что двое так долго, так сильно и робко любящих людей слишком поздно признались в этом друг другу…
Потом, где-то на окраине слуха, совсем по-ташкентски стала гулить за окном горлинка…
…Вера проснулась и несколько секунд лежала, понимая, что произошло что-то громадное, позднее, решительное… что вчера произошла самая большая перемена в ее жизни…
Она села на постели, пытаясь нашарить босыми ногами его большие, выданные ей «навырост», тапки…
— Ты куда? — услышала она. И тотчас засветилась лампа на его тумбочке.
— Пить хочу… — сказала она, самой себе напоминая очнувшегося от алкогольного забытья дядю Мишу… — что для этого? Где это? Сойти вниз?
— Вода у тебя на тумбочке, — сказал он. И точно, она увидела рядом открытую бутылку минеральной, и даже до половины налитый водой стакан.
Она обернулась. Он с подушки смотрел на нее бессонными глазами, непривычными, незнакомыми ей — без очков. Она вдруг поняла, что выпуклыми делали его глаза именно линзы очков. У него было сильное рассветное лицо мужчины, который не спал всю ночь.
— Откуда ты знал… что я захочу пить? — спросила она, все еще находясь в своем сне, виноватая перед ним с головы до ног.
— Ну… с чего ты в шесть утра взялась за расследование? — спросил он, потянувшись к ней.
— Но — откуда?! Откуда ты знал, что я захочу пить! — воскликнула она, чуть ли не рыдая.
Он откинулся на подушку, массируя большим и указательным пальцами глаза…
— Господи… — пробормотал он устало… — да я все про тебя знаю!.. Я же с тобой всю жизнь прожил…
На следующий после открытия день Вера пришла на выставку одна…
Она всегда приходила на выставку на другой день, пораньше… Обычных посетителей еще нет, или уже нет: она привыкла, что на Западе выставки современных художников собирают публику в основном в день открытия… Вот и сегодня Ингрид специально по ее просьбе пришла к двенадцати, а не к двум, чтобы открыть для Веры зал галереи. Милая, такая покладистая женщина, привыкшая иметь дело с художниками, этими психованными типами: «О, не беспокойтесь, мадам, я знаю, у каждого — своя мания…»
Именно в такие утренние одинокие часы в залах, «наедине со своей семьей», — как мысленно называла она свои картины, — ей наилучшим образом удавалось «варить бульон», из которого «выбулькивались», сопоставлялись, связывались, воплощались пока только в воображении, новые картины. Просматривался следующий отрезок пути. Выстраивалась дальнейшая линия…