Пока глаза привыкают к полумраку комнаты, мы сидим молча. Потом он расстегивает портфель и вынимает оттуда баночку, покрытую миллиметровкой и перевязанную черной блестящей тесемкой.
— Вот… жена осенью варила… Малиновое…
И, поставив баночку на столик, ищет обеими руками воротник, который он всегда поднимал перед тем, как начать эксперимент.
Но воротник пиджака подвернулся, руки повисают в воздухе. Я отвожу взгляд, чтобы не видеть все это.
Тогда он заплакал.
Я услышал, как из его легких вырвалось рыдание, и с такой силой сжал спинку кровати, что пальцы затрещали в суставах. Я знал, что он придет, потому что это должно было случиться. И мне казалось: много думал о нем и размышлял, но не о нем самом, а через что-то косвенное, похожее. Мы должны были встретиться, и должен был состояться какой-то разговор, но вот, против ожидаемого, ничего не получилось, только сорокатрехлетний мужчина, укрывшись локтями, плачет, плачет. Мне бы поискать слова или движения, чтобы быть участливым, но внутри произошел опустошительный сдвиг, поворот, когда все, что слышишь и видишь, теряет прежний смысл. Кажется, меня выпотрошили, вывернули наизнанку и просушили — ни кровинки в жилах.
И, может, потому, что я сижу как истукан, он перестает плакать и сморкаться в платок. Не поднимая головы, он вялой, непослушной рукой берет с пола портфель, встает и быстро выходит из комнаты.
Шаги его в коридоре учащаются, видимо, бежит вниз, и когда совсем, стихают, я разжимаю затекшие пальцы. Я подхожу к окну. За забором взвизгивает стартер, резко хлопает дверца. И вот белый «Москвич» на большой скорости катится от профилактория к городу. И что-то нехорошее есть в рыжей пыли, стелющейся позади.
Я иду к двери, но в это время она открывается, и вижу Анатоля с Леной.
— Лена, — говорю я почти шепотом. — Ах, Ленка…
Комната плывет, раскачивается, и я, широко расставив ноги, ловлю ускользающую Лену протянутыми руками. Вот ее голова у моей груди, волосы пахнут зноем. Ее руки, такие легкие и горячие, ощупывают спину, будто не верят.
— Сергей…
Я целую ее в сухие губы.
Пахнет раскаленными жерновами, мокрыми сваями, близкой теплой водой — почему? И это внезапно вернувшееся ощущение бесконечного пространства, наполненного сиянием. И густые, шелковистые травы, и тяжелые, медлительные пчелы, обутые в оранжевые сапожки из цветочной пыльцы.
— Серж, там бунтует главврачиха, — говорит Анатоль. — Пока мы съездим в город, я покажу Лене твою комнату.
— Да, — говорю я. — Да. Я буду ждать.
— Ты что-нибудь пожуй, — Анатоль тычет пальцем в груду пакетов и коробок, которые он выложил из саквояжа. — И ложись-ка, сын мой, ты скверно выглядишь.
В коридоре уже шумят, и Анатоль берет Лену за локоть. Лена свободной рукой откидывает светлую прядь, будто отгоняет муху.
— Сергей, — говорит Лена, продолжая смотреть на меня, губы ее вздрагивают, и она похожа на маленькую обиженную девочку. — Этот англичанин оставил нам письмо… Я думала, что ты скоро приедешь, и не отослала в Астрахань…
И она вынимает из сумочки глянцевитый белый конверт.
— Дайте мне прочесть письмо, — прошу я медсестру Зину, но она не на шутку рассержена, и сквозь пудру ярко проступают веснушки.
— Из-за вас меня выгонят с работы, — говорит она и, взяв меня за рукав, тащит к двери. — И вообще вы такой недисциплинированный…
И мне ничего не остается, как покорно плестись за ней в процедурную.
Письмо от англичанина. Мне казалось, что я про него совсем забыл, но теперь отчетливо, без особых усилий вспомнил этого странного человека.
Тогда я ездил узнавать судьбу рукописи, был июль. Накануне была получка, я купил себе белую синтетическую рубаху, приличные ботинки и такой нарядный приехал в Москву. В этот раз я непременно должен был повидаться с Леной.
В журнале седенький очкастый дядя вежливо вернул мне рукопись. У него был откровенно доброжелательный тон и манера смотреть через собеседника, как будто в отделе присутствовал кто-то третий, к которому он обращался. Он говорил, что есть весьма удачные места, но его огорчила незрелость произведения в целом и неверность трактовки некоторых вопросов. В частности, почему лейтенант, о котором вначале автор пишет, явно симпатизируя ему, вдруг оказался такой низменной натурой? Почему он, воспитанный в духе гуманистического отношения даже к закоренелым преступникам, знающий опыты Макаренко, не пожелал вернуть беглеца в колонию? Боялся кары? Но ведь он в конце сам осудил себя, когда могло бы обойтись лишением свободы на несколько лет за совершенную им ошибку и обман вышестоящих лиц.
Я не возражал и не защищался. Я думал тогда больше о Лене или хотел думать о ней, чтобы не совсем пасть духом, слушая откровенно доброжелательный голос. И обрадовался, когда рукопись легла на край стола и мне была протянута мягкая рука. Было сказано напутствие и теплое пожелание. И когда я выходил из отдела, последовало заверение, что редакция будет только благодарна, если автор принесет нужную вещь.
Потом я позвонил Лене. Она не узнала моего голоса. Я соврал, что прилетел из Астрахани и утром должен отбыть.