перекладин. Разлив на Гаребже — это море неоглядное; небо облачное, вполсинее, отражается целиком. А когда
появлялась волна от встречных катеров, то она бежала желтой гривой по сизой шерсти… Трещит мотор, но не
ощущаешь движения: ведь вода и небо не меняются, и только бакенок на рельсе, поставленном стоймя и
накрепко вкопанном в грунт, отмеряет расстояние.
Дальний лес при приближении оказывается тоже погруженным по колено: ствол за стволом хоронится, а
между деревьями, как неживая, даже не колышется густо-желтая масса, похожая на застывший столярный клей.
Безветрие. Бакен так незаметно переходит в свое отражение, что не поймешь, где настоящий, а где зеркальный,
пока один из них не подломится и, покачиваясь, не ляжет под самое днище лодки.
Дни стояли пасмурные, хотя солнце иногда проглядывало, и тогда в густой струе по бортам разом
взблескивали белые змейки, словно сыпалось брызгами глянцевитое сухое стекло. Солнце, схоронившись за
облако, еще стояло некоторое время на лучах, как на ножках, и по воде, по серому олову бежали морщины
черточками березовой коры.
При ветре же река становилась похожа на вспаханный суглинок; борозды пены шли параллельно, как
след трактора. Работяга Гаребжа не останавливалась ни на мгновение; на ней вспухали бугры и комья желтой
глины, когда на них падала тень облака, чернели.
В один из таких дней Павлу надо было добраться до Старого Конякина, до самой его дальней бригады,
потому что на бригадира было уже несколько жалоб, а последняя заставляла особенно торопиться. Правда,
Синекаев, когда Павел показал ему два ученических листка бумаги со старательно и наивно выведенным
заголовком “В редакцию газеты “Серп и молот” от Карякина Петра — анонимка”, не разделил рвения своего
редактора.
— Ну как ты сейчас станешь добираться, Павел Владимирович? — рассудительно сказал он. — Кроме
катера, что возит молочные бидоны, ничего туда не ходит. Вот уж действительно — за семь верст киселя
хлебать!
— Нельзя не вмешаться после стольких сигналов.
— Ну и вмешайся. Позвони Шашко или пошли сотрудника.
Павел промолчал, но чуточку надулся. На него при всей мягкости находили иногда такие минуты
упорства, и Синекаев знал это.
— Да езжай, пожалуйста, — покладисто сказал он. — Я не собираюсь стеснять твою инициативу, просто
жалеючи говорю. — И тотчас снял трубку, чтоб выяснить на молокозаводе, когда приходит катер из Старого
Конякина. — Отправляется отсюда ночью, возвращается с обеденным удоем. Это значит — быть чуть не сутки
на воде.
— Не сахарный, не растаю, — буркнул Павел, поднимаясь, хотя уже в глубине души пожалел о своем
упрямстве. Но его задевало, что Синекаев, который меньше всего считался со своими собственными удобствами
или удобствами других людей и открыто презирал всякую оглядчивость, иногда вдруг начинал опекать Павла.
Синекаев проводил Теплова веселым понимающим взглядом:
— Ох, и зелье у меня редактор! Кстати, раз уж будешь там, выясни, чем они сейчас кормят скот, и
проследи, как вывозятся удобрения: не вся же земля у них под водой!
На пристань Павел пришел в темноте, хотя вода еще сохраняла свечение зари, меняя ее краски.
Отражение фонаря, как крупная звезда, дремало на глади реки.
Пока Павел бродил по качающимся мосткам, разыскивая катер, он даже вспотел — свитер под пальто
давал себя чувствовать.
Конякинский катер оказался самоделкой: просто большая лодка, разделенная пополам. В носовой части
располагалась фанерная кабина моториста, на корме — площадка для бидонов и узкая скамья, придвинутая
вплотную к задней стене кабины. На этой скамье уже кто-то сидел.
— Еще пассажирка. Раньше вас сойдет, — немногословно пояснил моторист. И, поправив гремучие
пустые бидоны (“эти сбоку — бензинные, поаккуратнее”), нырнул в свое укрытие, откуда вскоре послышалось
тарахтение, и лодка тронулась.
Павел сел рядом с попутчицей. Пока они проезжали мимо пристанских огней, в беглом их свете он
пытался украдкой разглядеть ее, но каждый раз отводил глаза, потому что она сама смотрела прямо ему в лицо.
Потом лодка окунулась в великую темь и безграничную тишину. Ночь была безветренной и безлунной. Павел
сидел, чувствуя плечо и локоть соседки, ее бедро плотно касалось его ноги. Когда он захотел переменить
положение, ботинок стукнулся обо что-то твердое.
— Осторожнее, — громко, чтобы заглушить стук мотора, сказала она и нагнулась поправляя.
— Виноват. Это ваши вещи?
— Мои.
Оказывается, и ночью Гаребжа не была пустынна. Как фонари стрелочников, низко над водой горели
бакены, указывая фарватер. Подплывала баржа о четырех огнях, росла, как сказочный паук, выглядывая
разноцветными глазами — рубиновым и изумрудным — ночную добычу. Три недрожащие лапы, протянутые ею
по неподвижной воде, уже готовы были коснуться маленького, пыхтящего и удирающего катерка. Но вдруг лапы
изломились, рубиновый глаз при повороте потух, два носовых огня сошлись в один — и все длинное тело