Но можно ли и стоит ли вообще полагаться и ссылаться на такое свидетельство языка? Здесь могут представиться два на первый взгляд весьма серьезных возражения. Во-первых, сам язык есть несомненный продукт мысли, и притом иногда ложной. Поэтому его свидетельства могут быть обманчивы. Во-вторых, свидетельства языка о фактах сознания могут быть разнообразными, причем трехчленная формула сознания может превращаться в двучленную и даже одночленную, например, «чувствуется боль» или просто «больно». Первое соображение безусловно наиболее серьезно. Однако мы вправе признать его силу лишь в той мере, в какой язык действительно является выражением только мысли. Но ведь язык же выражает и нечто, что дано прежде мысли и даже является базисом всякой мысли, т. е. непосредственный опыт. Но трудно допустить, чтобы личные глагольные формы и соответствующие им местоимения были чистым изобретением мысли, чтобы они возникли, так сказать, «из ничего» в смысле непосредственного опыта. В самом деле, сказать, что местоимение «я» и глагол «вижу» имеют в опыте тот же или совершенно однородный базис со словом «дерево», – это и значит свести их происхождение в качестве специфических фактов сознания к нулю. Во всяком случае, основные грамматические формы – а именно о них и идет у нас речь – могут если не доказать, то хотя бы навести на правильные предположения о том фактическом, что они собою выражают. Обращаясь ко второму возможному возражению, мы должны сказать, что оно настолько же слабо, насколько кажется разительным. В самом деле, ведь двучленные и одночленные формы и вообще всякие филологические аббревиатуры для выражения фактов сознания нисколько не противоречат наиболее внятному и вразумительному свидетельству языка. Если какой-нибудь рассказчик при разных условиях передает свой рассказ то короче, то распространеннее, иногда опуская ставшие уже известными эпизоды, иногда обращая на них особое внимание, в зависимости от слушателей и других обстоятельств, то противоречат ли сокращенные передачи более полным? Такова же по существу способность языка в своих грамматических формах выражать то или иное из непосредственного опыта различными способами в зависимости от интереса, надобности и вообще психологических особенностей сообщающего. Но в таких случаях наиболее полная форма есть и наиболее истинная и ни одна краткая не может служить к ее опровержению. Во всяком случае, то, что основные формы речи ясно свидетельствуют о некоторой принципиальной неоднородности в составе сознания, заслуживает если не полного доверия, то, по крайней мере, полного внимания. В дальнейшем мы постараемся показать, что это свидетельство языка вполне подтверждается и фактами сознания, и теми выводами, к которым эти факты обязывают.
То, что в составе сознания имеются сравнительно стойкие и неизменные «состояния» – отстаивать это положение при наибольшей психологической ясности именно этих состояний-качеств и при всеобщей склонности свести все сознание именно к ним – это значило бы ломиться в открытые двери. Может показаться, что таково же положение вещей и в отношении субъекта сознания. Действительно, неразложимое единство сознания признается в настоящее время некоторыми психологами, даже совершенно далекими от всякой метафизики, как, например, Наторпом [139] . Однако смысл, который придается этому понятию, обыкновенно весьма неустойчив и неопределенен. Иногда дело ограничивается только словом «единство», с которым de facto соединяют значение множественности с той или иной чисто формальной объединенностью. В самом деле, единство и объединение бывают многоразличны: и куча песка допускает определение «одна», и переплет книги «объединяет» отдельные листы, а смысл и художественное значение картины как бы объединяет отдельные мазки. Наконец, единство имеется в понятиях и их сочетаниях, в суждениях и доказательствах. Но такое ли единство следует мыслить в живом сознании? На это можно ответить лишь категорическим отрицанием.