Тогда эти стихи не были напечатаны, да и Сурков не предназначал их для публикации - они касались журналистской кухни, главным образом редакционного люда. Но есть там и общезначимые вещи. Поэтому и включил их поэт в послевоенное Собрание своих сочинений. А потом подарил мне и написал густыми чернилами: "Это - твое".
Читаешь последние строки этого стихотворения и ловишь себя на мысли, что для нашего брата - газетчика они, эти строки, и особенно последние, актуальны и сейчас.
* * *
Вернусь, однако, к сталинградским делам.
Гроссман вместе с Гехманом переправились на правый берег через кипевшую от разрывов снарядов и бомб Волгу. Прибыли они в "трубу" - так называлось подземелье, где расположился в нескольких десятках метров от передовой линии штаб дивизии, показали Родим цену редакционную телеграмму. Потом спецкоры мне рассказывали, что Родимцев, прочитав ее, вроде смутился. Выл и рад и не рад. С одной стороны - приятно, что о тебе скажут добрые слова, а с другой... Он шутя заметил:
- Знаете, я человек суеверный. Помню, у вас была статья о Доваторе. В тот же день его убило. Выла фотография Панфилова. Его тоже в тот же день убило...
Между прочим, суеверным был и сам Гроссман. Написав свой очередной очерк, он обращался к Гехману, с которым часто путешествовал по фронту:
- У вас, Ефим, рука легкая. Возьмите мой материал и своими руками заклейте пакет и отправьте в Москву. Потом поезжайте на полевую почту. Если пришла газета, не давайте ее мне сразу, раньше сами посмотрите, есть ли я там?
Думаю, все же не в суеверии было дело. Я знаю, что, когда приходила газета с его очерком, писатель буквально менялся на глазах. Радовался. Перечитывал свой очерк, проверяя на слух, как звучит та или иная фраза. Он, опытный писатель, преклонялся перед печатным словом. Для него появление наборного оттиска было вторым рождением очерка...
Пробыли они в дивизии Родимцева три дня. Гроссман и раньше не раз бывал здесь. Сейчас он добирал материал, кое-что проверял, уточнял. Побывал в полках, ротах, на огневых позициях в разрушенных зданиях и подвалах, где обосновались и сражались бойцы. Присмотрелся к работе штаба, самого Родимцева. И только тогда спецкоры возвратились на левый волжский берег. Потом в редакционном кругу писатель рассказал о таком эпизоде:
- Помню непоколебимое спокойствие Гехмана, которого, видимо, бог забыл наградить чувством страха. Октябрьской ночью мы должны были из знаменитой родим невской "трубы" в Сталинграде на лодке перенравиться через Волгу. Родимцев, прислушиваясь к грохоту, сотрясавшему подземелье, озабоченно покачивал головой и говорил: "Выпейте, товарищи, на дорогу, уж слишком там жарко на воде". Гехман, пожав плечами, ответил: "Спасибо, не хочу, я на дорогу лучше съем еще кусочек колбасы". Это было сказано с таким спокойствием и колбаса съедена с таким аппетитом, что Родимцев и все кругом рассмеялись.
Наконец мы получили великолепный очерк Гроссмана "Сталинградская битва", занявший в газете почти целую полосу. В тот же день он был поставлен в номер, а на второй день его перепечатала "Правда".
А в Сталинград ушла телеграмма Василию Семеновичу, в которой было немало добрых слов, хотя я и знал, что Гроссман тяготился, когда его хвалили, все время говорил, что главное еще не сделано.
Этот очерк хорошо помнят многие фронтовики и особенно сталинградцы. Я позволю себе привести только строки, посвященные Мамаеву кургану, священная слава которого тогда только восходила: