Очнулся я от их предсмертных воплей. За дверью лавки творилось светопреставление: крики, стоны, цокот копыт, топот сапог. Наши войска устроили постыдную резню. Я убеждаю себя, что война есть война и она отличается от наших возвышенных о ней суждений. И все же убедить себя до конца не могу. Я собственными глазами видел мостовые, багряные от крови, и говорю это не для красного словца, а лишь излагаю заурядные факты. Немалое число мятежников — человек семьдесят-восемьдесят — взобрались на Острый холм и стояли, сбившись в кучу, ожидая смерти. И она не заставила себя ждать. Пройдет немного времени, и они падут от солдатских штыков у подножия сторожевой башни. Около сотни мятежников пытались укрыться за городом, в Угодьях Киллалы, и там сложили головы вместе с несколькими обитателями хижин. Прочие обратились в бегство к местечку Ратфран, что на самом побережье; кто утонул, застигнутый приливом, кто погиб от мушкетного огня. Такова судьба лишь меньшей части мятежников. Большинство же было убито на улицах Киллалы, и, как это происходило, я слышал, слава богу, что не видел. И по сей день, проходя по этим улицам, я порой удивляюсь, как могли они забыть крики умирающих.
Ближе к вечеру мы с господином Гардинером осмелели и рискнули выйти из лавки. По дороге домой я не смел взглянуть ни налево, ни направо, дабы не поддаться ужасу. Но, чтобы незаметнее проскочить мимо солдат (благо платье мое позволяло рассчитывать, что меня пропустят беспрепятственно), нам пришлось пробираться меж мертвых тел. Их было так много, что смерть утеряла свою привычную значимость. Раз я по глупости взглянул в сторону Острого холма: склоны усыпаны трупами, средь них, небрежно опершись о мушкеты, стояли несколько солдат-шотландцев. Я также увидел, точнее, наткнулся на несчастного Ферди О’Доннела.
Он был при смерти. Рядом валялся его клинок, оружие, кованное во Франции, — с ним к нам пришли безумие и жестокость. Я склонился над умирающим, едва сдерживая тошноту. На растерзанной груди запеклась кровь. Господин Гардинер настойчиво тащил меня за рукав прочь, однако я склонился еще ниже, назвал О’Доннелу свое имя и его, надеясь, что он меня узнает. Во всяком историческом романе есть свой злодей, в нашем роль такого злодея выпала Ферди О’Доннелу благодаря щелкоперам чиновникам да рассказам верных трону историков, вроде сэра Ричарда Макгрейва. В некоторых протестантских семьях у нас в Мейо детей-неслухов пугают: «Вот придет Ферди О’Доннел и заберет». Было бы справедливее, выбери они пугалом звероподобного Дугана или полоумного О’Кейна. Они тоже погибли, однако время не сохранило их имен. Я же знаю О’Доннела совсем иным, не похож он и на героя кабацкой баллады, в которой его величают «любимым сыном Ирландии». В горле у него клокотало, он не говорил, а, скорее, каркал, и мне пришлось еще ниже наклонить голову. Однако говорил он по-ирландски, так что я все равно не понял ни слова. Я поднялся и пошел своим путем, оставив его на мостовой. До сих пор помню его распростертое тело, а его последние слова слышал лишь дождь.
Мы тем временем добрались до дома, лавируя меж тел, подобно тому как лондонские джентльмены лавируют меж луж. Дома меня с радостью встретили и моя дорогая Элайза, и семьи патриотов-протестантов, нашедших приют в моем доме. Час спустя нас навестил некий полковник Тимминс, очевидно урвав минутку меж делами куда более жестокими. Он заверил нас, что мы и впрямь освобождены, за что я, как мог, любезно поблагодарил его. Должно быть, вид мой был весьма нелеп: я сидел в высоком кресле, с перевязанной головой, точно индийский раджа в тюрбане. Полковник посоветовал не рисковать и не выходить на улицу — редкие мушкетные выстрелы напоминали, что город еще не «очищен» от смутьянов.
До вечера я просидел в кресле, меня мутило, голова кружилась и болела, кровь сокрушающим молотом била в висках. Элайза сварила мне каши, но, лишь взглянув, я махнул рукой: унеси. Немного оправившись, я поднялся с кресла, добрел до окна и тут же пожалел об этом. Дождь перестал, воздух был чист и свеж. Небо — белесое, даже с зеленоватым оттенком, по нему бежали клочковатые облака. Я взглянул в сторону крытого рынка. Там из стены на высоте полуметром больше человеческого роста торчит железный крюк. Сейчас же крюк этот приспособили под виселицу, на короткой веревке с него свисало тело. Я отвернулся от окна и, несмотря на увещевания встревоженной Элайзы, пошел на улицу. Она схватила меня за руку, но не удержала.
На улице по-прежнему оставались тела убитых, только теперь их сложили по обеим сторонам мостовой у стен домов и лавок. А в конце улицы на фоне салатного неба четко рисовался контур повешенного. Я несмело пошел в ту сторону, но по дороге мне повстречался Станнер, один из киллальских йоменов, мужчина средних лет, владелец продовольственной лавки. За месяц плена у него отросла борода, а форма висела грязными лохмотьями.
— Теперь, господин Брум, мы свободны, — крикнул он. — Наконец-то свободны. Слава господу!
— А вокруг смерть, — сказал я, — кровь и смерть.