— Порядки тебе эти — вот какие будут... не соскучился бы ты?

— Сделай милость, рассказывай! Весьма обяжешь.

Рассказчик начал не прямо, но предварительно огляделся кругом избы, наполненной в то время слушателями и столько же зрителями, являвшимися, по обыкновению, на всякий приезд мой в любое из печорских селений, и примолвил:

— Из лишних-то кто есть, ушли бы. Вы, бабы!.. Ступайте-ко вон, не мешайте мне! Вели, ваше высокбродие!

— По мне, зачем же их гнать? Пускай слушают: не помешают.

— Воют ведь они. Что вот ни рассказываю, голосами воют без удержу.

Сталось по желанию старика, заинтересовавшего нас еще более такою торжественностью вступления.

— Затерло вот этак нас льдами, затянуло кругом, что ни входу, ни выходу. Справа и слева — Божие произволенье; сверху и снизу — Его святая милость. Хочешь ты — в снег зарывайся, хочешь — в избе сиди да надейся. А ведь избы наши известно: сверху мочит, с боков дует, снизу всего тебя насквозь до последнего суставчика сыростью пробирает, потому избы эти строены и невесть в кою пору и невесть из чего. Всю вон эту дрянь-то, что и море не держит в себе, и что плавиком зовем по-нашему, мы в строенье пускали: все эти бревна, кряжи, щепу разную, что ухватит волна на одном берегу, а выкинет на другой, да промочит ее всю до сердцевины, да прогноит до слез. Теперь ведь только из привозного-то лесу строить начали, а в те времена, что выбросит море, то и наше. В такой-то вот избе и мы сказки сказывали, в кулаки дули, с ноги на ногу переступаючи, да думали: вот кабы Господь снегу накидал к нам побольше, хорошо бы было. И за этим не стояло дело: на Кузьминки (к 1 ноября) наметало его такую пропасть за ночь, что потом целый день отгребались. В избе теплее стало, и пол промерз: не в тумане сидели, по крайности, и ношник не трещал, не брызгал. Так, гляди, иная беда навязалась, а запрежь того, поглядишь, бывало как это оно тебе постоит на небе-то красным таким, да большим-пребольшим, так, к примеру, на полчаса по времени, да и спрячется. А тут тебе и выглядывать перестало — скука взяла! Чайки улетели, утки потом, моржи пропали, ни реву, ни свисту, еще того хуже пришло, хоть сам себе в ногти свищи! Один ошкуй пугать приходил да воровать, что упромыслили мы: стали стрелять по нем, убили троих. Мясо собакам пригодилось. Четвертого поранили — думаем, скажет другим, что деремся-де — не ходили бы;, так ин еще пришли: один совсем в избу лез и собаку одну изломал — угодили под сердце, нам же достался. На Введеньев день и дня знать не стало, все едино, что ночь, не светлей ее, ошкуй перестал ходить, в снег зарылся голодом житьдо весны. «Ладно, мол, свояк, надумал ты этак-то: теперь горем меньше стало!» А до того начнут эти ошкуи в ногти свистать один за другим: таково надрывно и боязко. Перестали свистать — легче стало, и в ушах и на сердце не тягостно. Зато уж опять больно темень-то одолела: ничего не распознаешь. Решили так, что коли-де в одной плошке ношник сгорит — день прошел, в другом ношнике порешилось сало — ночь прошла: и досчитались мы вот эдак-то, по нашему счету, до Рождества Христова. Да не на радость, знать, досчитались: не было у нас из еды ни синя пороха: рыбы какой по осени-то наловили — всю поели; птицы было, до Филипповок-то прозапасли, так и той нету, да опять же и грех мясо в пост есть: на том свете и водицы не дадут напиться. Наступило Рождество, а нам и разговеться нечем. День-то сидели — горевали; песни, было, на утеху свою, к вечеру-то запели, так на голодное-то брюхо голос не потек. Бросили!

Перейти на страницу:

Похожие книги