Алеша умер бы, если бы Лена вдруг узнала о том, о чем сейчас он думал. То, что случилось, было при нем, все он должен был пережить в себе без звука, без слова.
Воздух в землянке остыл. От захолодевшей печурки наносит запахом золы и копоти. До невозможности узки и неудобны накрытые ватным стеганым мешком нары из кривых жердей, к которым они с Леной придавлены двумя шинелями и неловким, затаенным молчанием. Он не может даже вытащить руку, затекшую под тяжестью чужого тела. Так нехорошо на душе и вокруг, что, прислушиваясь к бьющим землю разрывам на передовой, Алеша с недобрым к себе и Лене чувством думает: «У входа бы рвануло, что ли!..»
Лена как будто затаилась, он не слышал даже ее дыхания, он был уверен, что Лене так же стыдно, как ему. Но Лена в полутьме нашла его свободную, лежащую поверх шинели руку, потянула к себе, почувствовала безответность, вздохнула.
— Не обижайся, Алеша. Я ведь тебя, дурня, еще в школе любила. А тут на фронте встретила!
Сказала она все это чистым, ничуть не виноватым голосом, погладила его ладонь теплой мягкой ладонью. Алеша смутился другим смущением; тронутый ее вздохом, ее ласковым старанием, боясь обидеть ее своей безответностью, погладил пальцами ее пальцы, слабо сжал.
Лена, как будто успокоенная ответной его лаской, затихла. Она, наверно, знала что-то, чего Алеша еще не знал. Когда он успокоился и затомился собственным молчанием, она осторожными движениями рук повернула его к себе, губами нашла его губы. Он понимал: после того, что случилось, Лена обрела какие-то свои права на него, и сдерживал дыхание, не отводил губ.
— Поцелуй! Ну, поцелуй же! — шептала Лена. И Алеша, вопреки всему, о чем только что думал, покорился ее настойчивому шепоту.
…Снова лежали они рядом, на тех же узких нарах, под теми же тяжелыми шинелями, так же пуста и холодна была железная печурка, но мир под неудобными тяжелыми шинелями как будто стал другим. Какое-то незнаемое прежде согласие зародилось в этом крохотном — на двоих — мирке, какая-то ласковая предупредительность, какое-то бережное внимание даже к дыханию друг друга. Через ошеломивший его физический стыд Лена приблизилась к нему, обволокла ласковым теплом любящей женщины, и не было для него сейчас необходимее того, что было Леной.
— Лен, закутайся. Я разожгу печку.
— Не надо, милый!
— Хочу добавить чуточку тепла.
— Добавишь — и что-то отнимешь от того, что есть!
— Разве может так быть? Ведь тепло к теплу, хорошее к хорошему?
— Я верю, Лешенька, в то, что есть. Я боюсь верить в то, что будет.
— Но почему?
— Этому научила меня война, Лешенька…
Он все-таки растопил холодную печурку: заботливо укутал Лену и запалил огонь. На неровных жердях низкого потолочного перекрытия теперь как будто раскачивались темно-красные огненные отблески. Лена высвободила из-под шинели руку, положила под голову, с напряженным любопытством наблюдала мерцающие на жердях черно-красные блики.
Алеше не понравилась пристальная сосредоточенность ее взгляда, он прикрыл ее глаза ладонью, сказал тревожно:
— Как-то нехорошо ты смотришь!
— Да нет. Это я так. Я о другом, Лешенька.
— Не надо о другом… Лен! Мне хочется что-то для тебя сделать! Хочешь, пойду на батарею к Романову, устрою пальбу по немцам?!
Лена радостно ужаснулась:
— Зачем, Лешенька! Я хочу тишины!..
— Ну, хочешь, пойду с разведчиками и приведу тебе фрица? Молодого. Белобрысого?!
— Зачем мне, Лешенька, фриц? Да еще молодой!.. Ты ведь не собираешься отдавать меня ему?..
— Пусть попробует! — Только на мгновение Алеша вообразил потерю, в глазах потемнело от незнаемого прежде страха; он склонился, обнял Лену за плечи, как будто собой отгородил от враждебной им обоим войны, которая и теперь была тут, рядом, за холодными стенами землянки. Лена благодарно поцеловала его, уложила рядом.
— Послушай, Лешка! Поверишь ли, но я знала, что мы встретимся! И на фронте думала о тебе… Помнишь, ты вальс танцевал? В нашем ДК? С девочкой семигорской? Потрясающе! Мне так хотелось быть на месте той удивительной девчонки! Все-таки тогда я справедливая была, недаром в классе меня умницей-разумницей звали. Завидую, а думаю: вот пара! Друг для друга созданы. Где сейчас та девочка?
— Не знаю. И знать не хочу!
— Не надо, Лешенька. Даже ради меня не говори плохо о тех, кто тебя любит! Я могу говорить о твоей Ниночке, я — женщина. К тому же ты в ней ошибаешься. Нинка тщеславна и любит не тебя. Она себя любит. С такой ты не будешь спокоен. А та девочка… Как ее зовут? Зойка?.. У той девочки вся жизнь в тебе! Это же видно! Раз взглянула — и видно!.. Я вот о чем думаю. Случись что с тобой — война же! На войне мы! — она раздумывать не будет. За тыщи верст прибежит! И не отступит. Глазами твоими станет. Руками. А Ниночка… Что Нинка — в слезах растворится, по слезам в свою жизнь уплывет. Да и не любишь ты ее! Какую-то свою мечту в ней любил!
— Но Зойку-то я тоже не люблю!
— Знаешь, что я тебе скажу?! Любить, конечно, радость. Но быть любимым — это, Лешенька, счастье…
— Знаешь, Лен. Я ведь на самом деле… никого не знал. У меня это первая близость…