В это время подъехал Илья Никанорович. Он привез с собой (о чем не договаривались раньше) невестку с сыном, которых давно уже собирался показать Лукину. Невестку сразу же подхватила Настя и повела в детскую знакомить, куда за нею пошагал и муж, боявшийся (по молодой, пробудившейся любви к ней) оставить ее одну. Невестку звали Полиной, сына Ильи Никаноровича — Андреем. Попав под устремленные на них взгляды женщин, они смущались и невольно жались друг к другу, как будто так удобнее было противостоять восторженным восклицаниям и разговорам, сейчас же вспыхнувшим вокруг них. Илья Никанорович же, не задерживаясь, прошел в кабинет, где было накурено, тесно и душно от вспотевших мужчин. Он вошел как раз в разгар препирательства, к которому было привлечено внимание всех, и по наивности, с какой обычно хорошо расположенные люди полагают, что и у других должно быть в эти минуты такое же настроение, и с привычной для себя прямотой говорить, что думаешь (в противоположность известному правилу: подумать, прежде чем говорить), еще не поздоровавшись, а только подходя к своему уважаемому племяннику, заговорил с ним о его поездке в Орел.
— Не позвонил, а, за бортом держишь старика, а, за бортом, за бортом... старых-то районщиков, — с шутливостью, насколько позволяло ему его болезненное состояние (он выглядел намного лучше, чем весной, но все в нем еще выдавало перенесенную им тяжелую операцию), начал он, с протянутой для пожатия рукой подходя к Лукину. Он знал, как важны были для Лукина его записка и отношение к ней руководства, и хотел сделать приятное своим напоминанием. В том, что записка, то есть дело, какое затевал его племянник, будет одобрена, Илья Никанорович не сомневался, как не сомневался и в том (о чем знал, разумеется, лишь из слов самого Лукина), что все в райкоме с одобрением относились к замыслу первого; и потому он не сразу почувствовал ту неловкость, в какую поставил себя и племянника этим своим шутливым будто бы разговором. Только когда в нерасторопном сознании своем соединил любопытство, с каким все, стихнув, повернулись к Лукину, с тем, что Лукин, ничего не отвечая, продолжал лишь улыбаться ни о чем не говорившей улыбкой, смысл которой, однако, нетрудно было разгадать, Илья Никанорович тоже вдруг начал улыбаться тою же отвлекающею улыбкой и, тряся руку племянника, оглядываться вокруг.
— За бортом, а, за бортом, и ничего не попишешь, такова жизнь, — не умея остановиться вовремя и перевести разговор, и смущаясь своей попытки сделать это, и еще более неловко оглядываясь вокруг, продолжил Илья Никанорович.
Лукин чувствовал, что он был теперь в том положении, когда он должен был либо сказать правду, либо не говорить ничего. Сказать правду было нельзя потому, что он не хотел прежде времени разочаровывать тех, кто верил и мог помочь ему; умолчать же нельзя было потому, что, он видел, от него ждали ответа; и он выбрал ту всегда прежде противную ему середину, из которой тот, кто хотел услышать от него «да», мог услышать это, а кто был неопределенного взгляда, мог только еще больше утвердиться в своей неопределенности.
— Как надо, все как надо, — сказал он с извиняющейся улыбкой Илье Никаноровичу.
— Мальчики, мальчики, — из гостиной послышался голос Насти. — К столу все.
И в дверях кабинета подтвердить это приглашение появилась Зина со своею строгою прической, в строгом платье, с накинутым на плечи белым шарфом, придававшим ее наряду законченность.
VI
Когда гости расселись за столом (по должностной и родственной значимости, по какой привычно и удобно было расположиться всем), Голыбин, как старший и всегда умевший вовремя взять на себя руководство, при воцарившейся тишине произнес в честь юбиляра запомнившийся всем по красноречию тост, в котором так преподнес Лукина с его деловитостью, человечностью и умением поддержать новое, что невозможно было после этого тоста не признать в нем личность незаурядную. Но в то время как Голыбин выражал это общее как будто мнение, которое, он знал, не могло быть оспорено никем, и все слушали его будто со вниманием и выражением серьезности и одобрения на лицах, — серьезным у всех было лишь то чувство иронии, каким, не выказывая его, люди обычно отгораживаются от непристойных событий. Лукину было неловко, и он чувствовал, что неловко было как будто всем от голыбинских слов; но он не перебивал, не останавливал, а, опустив голову, лишь время от времени вскидывал взгляд то на говорившего Голыбина, то на равнодушно сидевшего рядом с ним Киселева, то на все пространство стола с гостями, дожидавшимися, когда же наконец разрешат им выпить и приступить к закускам.