— Сегодня, Маша, я начну учить тебя играть в преферанс, — сказал Александр Иванович, входя в библиотеку. — На лужайке перед балконом, под тенистой березой, я приготовил ломберный стол. В ящике оказались мелки от попа-арендатора, и даже щетка, чтобы стирать записи после игры. Я понимаю, тебе не хочется уходить из библиотеки, но мама скучает без преферанса. Здесь не Крым и не дача под Петербургом, где у нас целые дни толкались гости, развлекавшие ее. Читать она долго не может — слишком слабы глаза. И единственное развлечение, к которому она привыкла во Вдовьем доме, — это преферанс. Что ты читаешь? — взял у меня из рук книгу. — А, Державин, — «старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил»{105}.
Он захлопнул книгу и, сказав, «открою что-нибудь наугад», прочел:
— Какое великолепное стихотворение! Звучное, торжественно пышное, и в то же время полно глубокого содержания. Думал я о том, как назвать мой новый рассказ. Все казалось мне мелким и некрасивым. «Река жизни» — так он будет называться. На днях перепишу его еще раз и тогда прочту тебе, Маша.
В один из ближайших дней, когда мамаша после обеда пошла к себе отдыхать, Александр Иванович спустился сверху в нашу комнату и запер дверь на ключ.
— Сначала я прочту «Реку жизни» только тебе, Маша. А завтра буду читать для всего семейства.
Александр Иванович великолепно читал вслух. Слушать его доставляло большое наслаждение.
Мне казалось, что я вижу мадам Зигмайер и все ее семейство, особенно младших мальчуганов — Адьку и Эдьку, когда он читал: «Вон отсюда, разбойник, вон, босявка! Я все кровные труды на тебя потратила! Ты моих детей кровную копейку заеда-а-ешь!..» — «„Нашу копейку заедаешь!“ — орал гимназист Ромка, кривляясь за материной юбкой. „Заеда-аешь!“ — вторили ему в отдалении Адька с Эдькой».
Когда Александр Иванович дошел до сцены, где поручик Чижевич явился с повинной, принеся с собой букет сирени, он на несколько секунд замолчал, а потом воскликнул:
— Ах, черт возьми, ведь вот что я упустил!
— Что?
— Вот, послушай. — И он, взяв со стола перо и чернильницу, сверху вписал: — «…принеся с собой букет наломанной в чужом саду сирени».
Александр Иванович весело смеялся.
— Понимаешь, Маша, какая разница?! Букет — это прилично. Это действительно букет. А представляешь себе, как он лез в чужой сад, ломал поспешно и беспорядочно ветки, как потом удирал. И ведь это был не букет, а просто веник, наломанный в чужом саду.
Часто взглядывая на меня и замечая, что мне особенно что-нибудь нравится, Александр Иванович охотно останавливался и снова прочитывал абзац. Видно было, что эти строки ему и самому нравятся.
— Что та-ко-е? Кто это вам здесь за Нюничка! — презрительно обрывает его хозяйка. — Всякий гицель, и тоже — Нюничка! — прочитывал он сначала ворчливо, а потом смеясь.
Последнюю главу, где появляется студент и близится трагическая развязка, Александр Иванович дочитал, нигде не останавливаясь. Он кончил. Мы молчали.
— Так что же, Маша? — наконец нетерпеливо спросил он. — В чем дело?
— Ты отлично знаешь сам, в чем дело. То, что ты пишешь о детстве, о своей матери, для нее оскорбительно. Она не виновата. Ей, урожденной княжне Кулунчаковой, пришлось выйти замуж за мелкого чиновника, после его смерти она осталась без копейки; ей пришлось сломить свою гордость, свой прямой, независимый характер из-за детей. Их надо было воспитывать и учить на казенный счет: твоих старших сестер поместить в институты, а тебя в Разумовский пансион, где воспитывались сироты заслуженных военных, и затем в корпус и военное училище. Только материнская любовь поддерживала ее. А ты — ты думаешь только о себе, о своих детских обидах. У тебя хватило духу написать: «Я проклинаю свою мать». А мелкий эпизод со старым портсигаром, где она прикладывает его к лицу и говорит: «А вот нос моего сыночка Левушки». О нем знаем ты, я и сама мамаша. Она сразу поймет, что ты рассказываешь о ней. Это невозможно.
Ты должен все смягчить так, чтобы это не носило портретного сходства.
Александр Иванович ходил по комнате. Я плакала.
Следующее чтение рассказа Александр Иванович на время отложил. И после обеда мы подолгу играли в преферанс. Игра шла на деньги, но с тем расчетом, чтобы выигрыш или проигрыш не превышал тридцати пяти копеек.
В чем заключался этот расчет и «по какой» мы играли, я и посейчас понять не могу — таким сложным мне это казалось. Но так играли во Вдовьем доме.
Любовь Алексеевна всерьез сердилась и бросала карты, когда Александр Иванович школьничал, — вдруг под конец игры из колоды отыгранных карт незаметно вытаскивал козырного туза и шел с него.
Так неторопливо шли дни.
— Что же, Саша, когда, наконец, ты прочтешь нам свой рассказ? — спросила Любовь Алексеевна.
— Рассказ? Хорошо, я прочитаю его сейчас.