Он много говорит о правде как о непременном. первейшем условии долговечности художественного произведения. О правде неурезанной и безусловной: «…самое трудное — это сказать в произведении правду о нашей жизни. Без этого имеет ли какую-нибудь ценность поэзия, если она претендует на нечто большее, чем забвение?»; «...сейчас разрешается писать только о вещах, приятных властям, но короток век таких произведений. Можно писать и о неприятных явлениях жизни, но тогда — очень короток век автора».

У Танка нет готовых решений на все случаи поэтической практики. Он не «поучает» своих единомышленников и друзей по общему литературному делу, полагая, что в этом деле «до всего… нужно доходить самому». Он сам бесконечно трудится, ищет, неудовлетворенный тем, что многое у него получается не так, как хотелось бы, не так, как надо: «То приземляю свою поэзию, то поднимаю в романтические выси».

Ощутив исчерпанность и непригодность «архаичных форм», стараясь «вырваться из плена певучести, традиционной образной системы», Танк попадает на какое-то время под власть «лево»-авангардистских течений, «уже отказавшихся от старых рифм, назойливой мелодичности, канонической логики развития образов». Но «наважденне» длилось недолго, и 27 февраля 1938 года появляется такая запись: «До тошноты начитался авангардистов и других модернистов. Иногда кажется, что в мычаний коровы больше смысла и поэзии». Сказано грубовато, но мысль ясна: «левое» искусство не утолило той жажды органического, простого и эмоционально действенного слова, которой и определялись в конечном счете все метания и поиски Танка.

Есть у Танка такая запись: «Многие наши революционные поэты стесняются признаваться в любви к своему родному углу, к своему дому, семье, чтобы не сочли их людьми ограниченными».

Танк не стесняется. Больше того, в этой любви и привязанности к «родному углу», к повседневному существованию людей среди будничных трудов и забот, к человеческой жизни как жизни — начало, исток всего лучшего в поэзии Максима Танка. И в не рассчитанных на опубликование «Листках календаря» — тоже.

И вовсе не для того, чтобы «опроститься», сбросить с себя бремя «интеллигентских» терзаний или отдохнуть от подпольных волнений и риска, возвращается Танк в родную Пильковщину, к отцу и деду, на скудную их землю в камнях, среди болот и леса. Поэт никогда и не отрывался от самого естества и плоти реальной жизни, ради которой, собственно, и лозунги, и манифестации, и «отсидка» в Лукишках. Крестьянский сын, он просто живет этой жизнью, исполненной — при всей своей бедности — особого очарования и красоты.

И так хороши, точны и правдивы в непринужденной, не бьющей на «экзотический» эффект передаче Танка все натуральные подробности крестьянского труда и быта.

«На изгороди сушится серое полотно. Это, видно, мама покрасила его в отваре толокнянки или в отстое ржавого железа, чтобы сшить нам будничную одежду».

«Решили с дедом пойти в Дровосек и собрать березовый сок… Мы остановились около трех раскидистых берез, затесали кору. Пока вбивали лоток — сок выступал крупными каплями, а потом полился сплошной серебряной ниткой в принесенные нами легкие, будто из бумаги, осиновые корытца. Дед пошел к дороге, где, слышно было, кто-то понукал коня, а я присел на пень, ожидая, когда на дне корытец соберется несколько глотков хмельного и освежающего весеннего напитка».

«Сушил сено в Неверовском… Когда я усталым возвращался домой, мне чудилось, что на плечах у меня огромный мешок, полный запахов сена, жары, звона оводов, птиц».

«…когда работаешь на земле — сам начинаешь думать, что нет более важных сведений, чем сведения о погоде и урожае, ими дорожишь пуще всего».

В этом нет ухода от обязанностей и тревог подпольщика: «Целый день я бороновал в поле. В сумерки появился М. Принес известие, что скоро прибудет литература…» И вообще Пильковщина насквозь продута ветром истории, она — между войнами. На всем быте пильковщан, на всей их психологии — неизгладимый след этой переходности и промежуточности.

«В кузне было несколько пильковщан. Они суетились возле наковальни, помогая раскалывать старые снаряды, из которых у нас делают лемеха». И где-то в конце дневников: «Ночью, наладив свой своенравный детектор, прослушал сообщение о бомбардировках Варшавы, Демблина, Торуня, Кракова...»

В «Листках календаря» Максима Танка — весь человек. Живой, неповторимый, «единственный». С заботой об отце, с тоской по Лю (Любовь Андреевна Скурко, жена поэта), с печалью о товарище, который, не выдержав пыток, повесился в камере («У меня только осталась на память от него невыкуренная пачка папирос»). И еще со способностью замечать смешные мелочи вроде промелькнувшего в газете «брачного» объявления: «Панна с водяной мельницей ищет кавалера с ветряной...»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже