И это говорит подпольный человек, индивидуалист и эгоцентрик, бросающий вызов всему миру: "свету ли провалиться или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить! "Как же свету провалиться, когда он только и мечтает, что о "хрустальном дворце " — земном рае! Ведь он клевещет на себя сознательно, припрятывая под цинизмом свою любовь и веру. Он оттого и забился в подполье, что любовь его оскорблена и вера неоправдана. Подпольный человек — разочарованный идеалист и устыдившийся гуманист. О новой вере своей он только намекает. Но эти намеки раскрываются для нас в свете письма Достоевского к брату по поводу напечатания "Подполья "в "Эпохе ". "Пожалуюсь и за мою статью, пишет он; опечатки ужасные, ц уж лучше было совсем не печатать предпоследней главы (самой главной, где самая^то мысль и высказывается), чем печатать так, как оно есть, т. е. с надерганными фразами и противореча самой себе. Но что–ж делать! Свицьи цензора гам, где я глумился над реем и иногда богохульствовал для виду — то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность и Христа — то запрещено.
"Предпоследняя глава " — десятая, занимающая в урездодем цензурой виде всего полторы странички, называется автором "самой главной ". Из нея то мы и цитировали слова о настоящем "хрустальном здании ", которому можно было бы не выставлять языка. Итак, мечта о подлинном земном рае — главная мыедь "Записок ". Глумление и богохульство только "для виду ", для заострения контраста, для возможно большего усиления отрицательной аргументации; ответом на нее должно было явиться религиозное утверждение: "потребность веры и Христа ". Можно предположить, что в основу созидания "земного рая "автор положил бы ту глубокую идею братства, которую он наметил в "Зимних заметках о летних впечатлениях ". Соединение личности с общиной было бы оправдано религиозно: верою во Христа.
Цензура исказила замысел, но, как это ни странно, автор в отдельных изданиях не восстановил первоначального текста "Философия трагедии "Достоевского осталась без своего мистического увенчания.
* * *
В перспективе такого замысла раскрывается для нас метафизический смысл "Записок ". Достоевский исследует не того абстрактного, выдуманного Жан–Жаком Руссо "общечеловека ", которого он насмешливо, называет «homme de la nature et de la verite», a конкретного человека 19–го столетия во всем его нравственном "неблагообразии ". Он говорит не о "нормальном "сознании, которое существует только в книжных теориях гуманистов, а о реальном сознании цивилизованного европейца. Это сознание — раздвоенное, извращенное, больное. Переведя это определение на язык религии, мы скажем: Достоевский анализирует греховное сознание падшего человека. В этом беспримерная оригинальность его религиозной философии.
Безгрешному «homme de la nature», гуманизма — противоставляется грешный человек из подполья, раскрывается страшное зрелище зла в душе человека. Приемом "отрицательной аргументации ", столь характерной для писателя, опровергается основная ложь гуманизма: человека можно перевоспитать разумом и выгодой. Достоевский возражает: нет, зло побеждается не воспитанием, а чудом. Что невозможно человеку, то возможно Богу! Не перевоспитание, а воскресение ". Отсюда "потребность веры и Христа ".
* * * *
Вторая часть "Записок ", повесть "По поводу мокрого снега ", связана с первой стилистически. Исповедь подпольного человека — внутренний диалог, полемика, борьба с воображаемым врагом. В повести внутренний диалог становится внешним, борьба перейосится из сферы идей в план жизни, воображаемые враги воплощаются в реальных: чиновников–сослуживцев, ненавистного слуги Аполлона, бывших школьных товарищей, во главе которых стоит тупо–самодовольный "нормальный человек ", офицер Зверков. Парадоксалист выползает из своего подполья на свет Божий, сталкивается с враждебным миром и в борьбе с ним терпит постыдное поражение. Этот жизненный опыт завершает "трагедию одинокого сознания ".