Важно для него было лишь то, что он теперь уже не Метахино, «Пята Пантеры», знаменитый вождь Черноногих, а со-ци-а-лист, существо могущественное и опасное, которое скрывается в мрачных подземельях, маскируется то нищим стариком, английским лордом, приносит клятву на кинжале, обменивается таинственными паролями, убегает из тюрьмы при помощи стальной пилки, запеченной в хлебе, и веревки, скрученной из простынь и одеяла. Бог ему простит эту наивную игру, если он вовремя отошел от нее по разуму брезгливости и натуральной доброте. Она была ему инстинктивно необходима, и он играл в нее так же неудержимо и невольно, как рахитический ребенок ест, походя, мел и известку. Впоследствии из него вырабатывался исправный столоначальник, усердно тащивший, вместе с другими чиновниками, государственный воз. Ну — что же? И это было хорошо. Все мы, грешным делом, зубоскалили над чиновником, чернильным пятном:
А все же русский государственный аппарат этой кляксой был налажен так, что всеразрушительные большевики обломали об него зубы, пока его не сковырнули. О, если бы при их энергии хоть сотую долю прежней чинодральской иерархии, прежней сцепленности всех частей механизма!
У революционного подполья была также своя иерархия, получиновничья-полувоенная, с лестницей чинов, от генералиссимуса наверху до доверчивой серой святой скотинки внизу, со своими амбицией, богдыханством, карьеризмом, сплетнями, подобострастием, интригами, кумовством и «хлебными» местечками.
Но там были также: увлекательность постоянной борьбы, ложный ореол подвига и мученичества, обаяние тайны, прелесть риска, соблазн славы и власти — великий простор для беспокойных людей с жадными душами искателей приключений: кондотьеров, пиратов, открывателей материков. Такие люди появлялись время от времени в партиях, вносили в их дисциплинарный многостепенный организм смуту, беспорядок иногда гибель. Таков был Нечаев, почти таков был известный «Сашка Инженер», автор подкопа под харьковский государственный банк, из того же теста сделан отчасти Троцкий, даже Азеф был не чужд этого материала. Полоса экспроприации начала девятисотых годов выдвинула целую галерею таких великолепных характеров — дьявольски дерзких, веселых, изобретательных, жестоких и ловких, этих страстных игроков, пускавших, то с холодным расчетом, то с бешеной стремительностью, свою и чужую жизнь ребром, как копейку, к чертовой матери.
Таким игроком, несомненно, был Савинков, только в размерах почти грандиозных. Горький прозвал его когда-то «сентиментальным палачом». Неверное, неумное и потому даже незлое сравнение.
Нет. Савинкову совсем не были свойственны те истерические сладкие слезы, на которые так легко падок Горький. Вряд ли он ощущает разницу между добром и злом, а если ощущал, то или забыл ее, или считал пустяком. Но разницу между красивым и уродливым он всегда помнил. «Я сумею умереть красиво!»
Бог дал ему много даров; из них самый малоценный в его глазах был его несомненный большой литературный талант. Стиль его — хотя и не везде собственный — благороден, точен, богат и ясен.
Сама природа, точно по особому заказу, отпустила на него лучший материал, из которого лепятся ею авантюристы и конквистадоры: звериную находчивость и ловкость; глазомер и равновесие; великое шестое чувство — чувство темпа, столь понимаемое и чтимое людьми цирка; холодное самообладание наряду с почти безумной смелостью; редкую способность обольщать отдельных людей и гипнотизировать массы; инстинктивное умение разбираться в местности, в людях и в неожиданных событиях.
Трудно определить, во что верил и что признавал Савинков. Гораздо проще сказать, что он не верил ни в один авторитет и не признавал над собой никакой власти. Несомненно, в нем горели большие вулканы честолюбия и властолюбия. Тщеславным и надменным он не был.
Вполне понятно, что, сделав быструю и блестящую революционную карьеру, он не замедлил пойти вразрез и совсем разойтись с партийными олимпийцами; В нем совершенно отсутствовала доблесть подчинения. Ему, как своевольному баловню и любимцу, разрешали каперство, а он самовольно выкидывал когда хотел, на своем судне черный флаг с адамовой головой. Отчетов в своих делах и тратах он не любил давать никому. В своих романах он не щадил своих прежних пестунов и их символ веры… Конечно, ему суждено было остаться одиноким, с группой заколдованных его волей и обаянием савинковцев, жизни которых он тратил с небрежным равнодушием.
По его печатным воспоминаниям можно судить, какую огромную жизнь он прожил. Излученной им жизненной энергии, наверное, хватило бы на тысячу средних человечьих существований… И наконец он… износился.