— За что ты так на них? — удивился я.
— Как это — за что! Им бы, сучкам, коль детей не родят, не богу молиться, а за такими вот, как ты, присматривать. А то — грешить с вами. Будь моя воля, я б их!..
— Ты чего развоевался? — спросил его напарник. И сам же, не ожидая ответа, сказал: — У каждого в жизни свое назначение. Одним, вроде как тебе, шалопуту, — грешить. А другим — грехи ваши замаливать.
Здоровяк усмехнулся и подмигнул мне: пускай, дескать, несет. Чего от него ждать? Но начал спорить:
— Ты, Федотыч, как вроде какой-то нездешний. Баба на свет произведена чужие грехи замаливать? На кой она такая-то? Ейное дело — детей родить да вскармливать. Ну и мужиков от тоски оберегать. Я это дело так понимаю: ежели ихний бог и впрямь есть и ежели он так учудил, что парень вот с войны таким побитым в Россию едет, то должон же бог этот паразитский хоть бабой побаловать его? Аль, по-твоему, только нам с тобой грешить охота?
Удивительно, о чем думают люди! На кой черт мне монашки, женщины вообще и то, что этот санитар с упоением называет «грехом»? Какое мне до всего этого дело? Без чего, без чего, а без «греха» я бы уж как-нибудь прожил. Если бы только это было потеряно!..
Из приемного покоя меня и Яшу Кудряшова почти без задержки понесли дальше. Попали мы на второй этаж, в крохотную по сравнению с «вокзалом» палату с одним окном, похожим на крепостную бойницу, и пятью кроватями. Только дальняя, у окна, была занята. На ней лежал человек, для которого наше появление было как будто безразлично. Он даже головы не повернул, когда меня и Яшу устраивали там.
Пожилая круглолицая нянечка внесла в палату горку тарелок, стаканы, поильник, поставила все это на столе и присмотрелась к нам с Яшей. Улыбнулась, и на ее круглом лице пришли в движение добрые-добрые морщинки.
— Погодите, ребятки, чуток.
Сказала и вышла в коридор. Эти ее «ребятки» и «чуток» и голос ее, домашний и ласковый, внезапно затопили душу уютным теплом. И так мне захотелось, чтобы она присела на мою кровать и заговорила о чем ей захочется. Пусть бы о доме своем, о детях, о муже-солдате, пусть бы о врачах, сестрах, раненых, пусть бы — о радостном, чтобы ожили забившиеся в морщинистые углубления глаза, пусть бы — о печальном, чтобы лицо ее стало мокрым от слез, — все равно. Только бы присела рядом и зазвучал ее по-матерински домашний, наполненный музыкой родины голос…
Было в этой нянечке — я пока даже не знал ее имени — что-то от тех деревенских солдаток, у которых мы так часто находили кров и пищу в походах и на учениях, пока формировались перед отправкой на фронт. Ни одной из тех женщин, само собой разумеется, я не узнал бы при встрече. Но все вместе они запомнились не слишком приветливой внешне хозяйкой, готовой тем не менее отдать человеку в военной форме последнюю краюху хлеба, отнять у полуголодных детишек своих чугунок щей, чтобы накормить солдата. Она, эта женщина, наверное, видела в каждом из нас родного сына или мужа, изголодавшегося, оторванного от дома…
Нянечка внесла красную большую кастрюлю и зеленый чайник и некоторое время колдовала над тарелками. По палате распространились вкусные запахи. Яша засопел, уселся на кровати, жадно вытаращился на стол и потребовал:
— Исть!
— Несу, несу, — сказала нянечка. — Погоди чуток.
Но подала она завтрак не Яше, а нашему новому соседу с кровати у окна. Поставила на тумбочку у его изголовья тарелку каши и хлеб в блюдце, осторожно приподняла одеяло. Раненый никак не откликнулся. Он будто ничего не чувствовал. По-прежнему неподвижно смотрел в потолок.
— Саша, а Саша, — принялась уговаривать его нянечка. — Поешь, милок, поешь. Давай-ка я тебя покормлю. Он ведь который день в рот ничего не берет, — объяснила она мне и опять наклонилась над упрямым Сашей. — Павел Андреевич уж как старается, а ты ему не помогаешь…
— Уйди, тетя Груня! — выкрикнул Саша. — Ничего я не хочу, ничего у вас не прошу. Позвольте спокойно умереть.
— Вот заладил: «умереть» да «умереть»! — глядя на меня, уговаривала этого маменькиного сынка тетя Груня. И, будто оправдываясь за него, опять начала объяснять; — Вот уж третью неделю с ним маюсь. И пошто торопиться помирать в молодые-то годы? Павел Андреевич…
— Исть! — подал голос Яша. — Исть!
Тетя Груня вздохнула, возвратилась к столу, на котором в кастрюле и чайнике стыл наш с Кудряшовым завтрак, и опять принялась колдовать над металлическими и глиняными тарелками. Отнесла Яше его порцию. Он жадно набросился на еду. Давился хлебом, сопел, багровея от наслаждения.
Наконец нянечка вспомнила и обо мне. Я, вообще-то, основательно проголодался. Но сейчас об этом и не вспоминал. Мне хотелось одного — чтобы тетя Груня разговаривала со мной так же заботливо и сердечно, как с Сашей. А она поставила на мою тумбочку завтрак и опять ушла под окно.
Саша не переставал привередничать.
«Ну и тип! — Я из последних сил удерживался, чтобы не дать воли своему негодованию, чтобы не вступиться за тетю Груню, которую Саша из-под окна прямо-таки доводил до слез. — Такого соседа мне как раз и не хватало!»