Рассматривая бесстрашно, — а может быть, беспечно? — стоящего за рекой офицера в непривычной глазу форме, я ощутил беспокоящую близость опасности. Там, за Свирью, перед кустами лесной опушки, где бронзовые стволы сосен парадными колоннами подпирали зеленую кровлю леса, прятались вооруженные люди, ожидающие случая, чтобы убить меня и всех, кто был на этом берегу.
Пора было уступить место у стереотрубы разведчику-наблюдателю, но я никак не мог заставить себя оторвать взгляд от вражеского берега, от живого финского офицера, бесстрашно стоящего у нас на виду. Внезапно за спиной запищал «зуммер», и сразу же вскрикнул Васюта:
— Что?! Как? Да иди ты!..
В этом вскрике комбата было что-то такое, от чего у всех на НП забило дыхание. Я оглянулся. Васюта выглядел изваянием с трубкой полевого телефона в руке. Все уставились на него с испугом и ожиданием.
— Убит Геннадий Артюхов, — сказал комбат.
Мы возвратились в расположение. К полудню все было готово к похоронам. Вырыта могила, сколочен гроб. Это была первая смерть в артполку. Нас, личный состав штабной батареи, сократившийся пока на одного человека, построили у только что вырытой могилы, по глиняным стенам которой ручейками сочилась вода. Земля там болотная…
Мы с Митькой стояли плечом к плечу в шеренге, а на траве, около горки желтоватой глины у изголовья могилы, как будто плыл, покачиваясь, наспех сколоченный гроб. Он казался коротеньким, детским, и непохожий на себя Гена Артюхов с окровавленным лицом и отсеченным на уровне бровей черепом напоминал умерщвленного ребенка. Те, кто был в расположении во время минометного обстрела, о гибели Артюхова рассказывали, как бы оправдываясь. Живых, наверное, всегда угнетает чувство вины перед погибшими. Военная судьба могла ведь распорядиться и иначе. Когда начался минометный налет, Атрюхов не упал на землю, а побежал по ходу сообщения. Страх оказался сильнее рассудка. Мина ударила в бруствер прямо возле его головы. Вот и…
Комбат снял фуражку и склонился над гробом. Ветер трепал его светлые волосы. Васюта стоял так слишком долго, как будто не было у него сил отвести взгляд от лица убитого солдата. Потом все-таки заставил себя выпрямиться и, повернувшись к подразделению, заговорил. Я не слышал ни слова. Все было пустым, лишним, все не имело смысла, кроме свежей могилы с мокрыми глиняными стенами, наспех сбитого гроба и окровавленного лица Гены Артюхова…
Место комбата занял гвардии майор, замполит. Немолодой, без военной выправки человек с четким треугольником седых усов, он сказал, что солдату на фронте нельзя забывать об уставах и наставлениях, что надо исполнять приказы командиров, что если бы Артюхов помнил…
— Умыть бы его… — Голос его прервался. — Кровь бы с лица его смыть… Надо…
Над неподвижным строем штабной батареи висела жужжащая туча комаров. Они впивались в щеки, лбы, шеи. Но мы не отмахивались, не двигались. Каждый в шеренгах — все полсотни с лишком рядовых и сержантов — сознавал, что слова замполита верны, что нельзя опустить в могилу тело товарища, не обрядив его хоть как-то в последний путь. Все всё понимали, но стояли неподвижно. Еще не нюхали фронта.
Васюта неодобрительно оглядел шеренги своего подразделения. Мне показалось, будто комбат смотрел на меня дольше, чем на других. Надо было только заставить себя выговорить одно слово: «Разрешите?» Потом взять котелок, сбегать за водой к ручью и умыть Артюхова. Но я молчал.
— Эх вы!.. — Васюта поднял стоящий на земле котелок.
— Позвольте мне? — вызвался Митька.
Он сбегал к ручью, возвратился с полным котелком, опустился на корточки, смыл кровь с искаженного смертью лица Артюхова, Мы все наблюдали за этим понурившись…
Я проснулся среди ночи. В палату через окно-бойницу скупо проникал свет луны. Было тихо-тихо. Кто-то прошел по коридору на костылях, и опять — ни звука.
Вдруг по соседству скрипнули пружины кровати. Я посмотрел и увидел сидящего в напряженной позе Кудряшова. Он подобрал под себя ноги и раскачивался медленным маятником, будто молился. Голова его, увенчанная белой высокой повязкой, была наклонена вперед, глаза — устремлены в никуда.
— Ты почему не спишь, а, Яша? — спросил я шепотом.
Кудряшов как бы нехотя обернулся, присмотрелся ко мне и, качнувшись, тоже шепотом сообщил:
— Вася — тю-тю…
Утром он удивил тетю Груню: даже не посмотрел на нее с его завтраком в руках. На Яшиной тумбочке потом стыла рисовая каша в тарелке, исходил паром стакан горячего чая. А Кудряшов сидел, подобрав под себя ноги, раскачиваясь маятником, и его тоскующий сиротский взгляд был нацелен в окно-бойницу, за которым поднимались к небу готические башни древнего собора.
— Ты чего это, милок? — встревожилась нянечка. — Можно ли это — не есть? Помрешь ведь.
Яша посмотрел на нее, но ничего не сказал.
В обед повторилось то же самое. С Кудряшовым разговаривал Павел Андреевич, его упрашивали Настя и тетя Груня. Он будто оглох. И только после того как в палату во второй раз пришел Павел Андреевич, объявил:
— Вася — тю-тю… Яша — тю-тю…