«Привет из далека. Пишет тебе, моя бывшая гражданская жена Степанида, небезызвестный Константин Гонцов. Сердце мое обливается кровью, и я, очень обиженный от тебя, не нахожу себе места, но все-таки пишу тебе потому, что ты обидела меня по гроб моей молодой загубленной жизни. Я полюбил тебя с первой встречи и соединил жизнь, а ты поступила — извини за выражение, — как последняя шлюха, и мне передавали надежные люди, как ты от меня, своего вполне законного, хотя и гражданского мужа, заимела любовь на стороне. И еще раз говорю, что как жизнь моя отравленная и искалеченная навсегда врагом советского строя подлецом папашей и изменщицей тобой, а я как человек принципиальный, то и всегда найду себе дорогу. От отца я отрекся и в газете о том напечатано. А ты как хочешь выходи из создавшегося положения и намерение свое оставь — разжалобить меня разными там пеленками-распашонками. Я не маленький, у меня все записано, что промеж нами было и когда, и пусть, кто попользовался, тот и отдувается. Ответа не пиши, потому что все равно это ни к чему, да и не дойдет.
— Господи! О чем это он? — Стянька выронила из рук письмо. — Да что же это такое? Видит бог, не виновата я. Костенька! Опомнись. Обошли тебя. Оговорили. Один ты у меня. Твое дите под сердцем ношу. Вот увидишь, увидишь… Грех тебе будет…
На лавке всю в слезах застала ее Пелагея. Рядом на полу валялся узелок с бельем.
15
День угасал. В розовом воздухе столбами толклась мошкара. Тетка Орина сидела на скамеечке под тополем и нетерпеливо всматривалась в конец улицы, ведущей в Важенинский край к правлению колхоза. Давно смолк рев трактора, утих человеческий гомон, а Ваня все не появлялся. Спросить было не у кого. Сама идти к правлению Орина не могла. Последнее время она так расхворалась, что решила «скинуть кровь», — поставила пиявок — и теперь, хотя чугунный звон в голове отступил, все равно она чувствовала себя, по ее собственному признанию, «будто мыльный пузырь на соломинке».
Слезы обиды на свою беспомощность, слезы тревоги и радости за сына смочили ее стянутое морщинками доброе лицо, когда наконец послышались знакомые шаги.
— Мама!
— Ваня!
Они обнялись.
— Ты чего здесь? — придерживая мать, с тревогой спросил Ваня. — Слыхал я, хворала опять.
— Хворала. Чего нам, старухам, больше делать, как не хворать. Голова у меня, сынок, опять шибко болела. Теперь вот полегче. А ты приехал — вовсе бегом забегаю, — невесело шутила Орина, вдыхая знакомый по прежним приездам Вани и поэтому ставший уже родным, как все связанное с сыном, запах бензинового перегара.
— Пойдем. Все простыло, поди, у меня в пече-то.
Они зашли в избу. На столе появились любимые Ваней заварные калачи, душистые смородинные пироги, наливные шаньги, топленое молоко. В другое время Ваня так бы и набросился на все эти лакомства, но теперь, после пережитых волнений, он едва дотронулся до еды.
— Ждала я тебя, Ваня, и даже не ума, что ты с таким грохотом прикатишь, — говорила Орина, лаская сына глазами. — Слышу даве: гремит. Ну, думаю, опять тучка накатилась. Не дай бог, намочит тебя дорогой. А тут народ зашумел. Бегут все. Испужалась я. Ох, думаю, беда какая-то. Бросилась из избы, до тополя кое-как добежала, а тут и подкосились мои ноженьки. Бежит мимо Ганюшка Антипин, спросила его. «Куда, — говорю, — бегут все? Уж не горит ли где грехом?» А он: «Да рази, — говорит, — ты, тетка Орина, не знаешь, что Ваня твой трактор пригнал. Не ждешь разве?» Господи! Да как же не жду! Глазоньки все проглядела. От окон не отхожу. «Пошто же, — говорю, — ревет-то он так, трактор этот?» Пытаю так, а Ганюшки-то уж глядь-поглядь — и след простыл. Так вот и осталась я под тополем… — Орина не удержалась, снова смахнула непрошеную слезу. — Не смотри ты на меня, дуру старую. Известно — глаза-то наши, бабьи, на мокром месте.
Видя, что Ваня не ест, Орина еще больше забеспокоилась.