Закончив техникум, Тоня попросила, чтоб ее послали в самый отдаленный уголок округа. Она решила жить по-новому. Но судьба, как видно, преследовала ее. В Пнях она встретила Костю. Гонцов настойчиво добивался нового сближения. Тоня, как могла, сопротивлялась, но борьба истощала силы. В это время появился Вадим. Нет, он не был героем ее девических грез. Но он был мил и уютен, от него веяло чем-то неуловимо-трепетным. Тоне хорошо было с ним. И вдруг — эта нелепая смерть! И Леватов… Это ужасно!..
Несколько дней Тоня жила как во сне. А позднее она никак не могла вспомнить, как случилось, что она идет в Таловку? Страшно болело все тело, но она все шла и шла, боялась остановиться. Шла, не разбирая дороги, движимая одним властным требованием: дойти! Как и в тот день, сеялся дождь. Он то затихал, то припускал, но она шла, шла…
Горбатов принял ее в том же кабинете.
13
Дожди кончились. Однажды ночью вызвездило, и к утру пал первый иней. Тополя стали ронять лимонно-желтые, прихваченные морозцем листья. В свежем воздухе их тонкий винный запах рождал безотчетную грусть. Вдруг оказалось, что дни уже совсем по-осеннему короткие: до самого вечера не высыхают слезинки утренней росы на кустах поседевшей полыни.
— Степанида! Сходила бы ты за дерябой, пока вёдро стоит. А то понесет да повезет сиверница — намаешься. Гляди-ко, скоро поди тепловые рамы вставлять надо, — говорила в один из таких дней Пелагея, ревниво осматривая фигуру дочери.
«Ох, шибко заметно! Тягость большая. Уж не двойню ли, упаси господи и помилуй, таскает баба. Вот беда-то моя!..» — Тонкие губы Пелагеи вытягивались в скорбную складку.
— К Вострому Увалу иди. Там завсегда дерябы много. Да и места не шибко людные…
Стяньку неприятно тронуло лишнее напоминание о ее положении. Но так заманчиво было предложение матери, что она с готовностью произнесла:
— Ладно, мама. Схожу…
Лес! Как давно она не была в нем! Будто целая вечность прошла. А ведь всего одно лето. Но летом-то самое раздолье: ягоды, грибы… Закатиться бы с подружками, да с песнями, с ауканьем… А теперь Стянька пойдет одна и в места, где «не шибко людно», — к Острому Увалу. Там и в летнюю-то пору не встретишь никого.
Острый Увал — островерхий, как башкирская шапка, холм — порос столетними соснами, кустами шиповника, вишенья. По одну сторону его от самого подножья до самого Спирина болота тянутся заросли камыша, а по другую — согра, мшистое взгорье, изрезанное оврагами, поросшее низкими, тугорослыми (им тоже где-то сто лет, а они поднялись только в два человеческих роста) сосенками. Кочки да трупы когда-то растущих здесь гигантов только угадываются под зыбким мховым покровом. А чуть ступи неосторожно — и провалишься по пояс. Словом, такая неудобь, что побродить в окрестностях Острого Увала охотников находилось немного, хотя сам холм был не из последних ягодных мест. Но не только — и, пожалуй, даже не столько — это обстоятельство удерживало ягодников. Всем было известно, что на Остром Увале похоронен «железный мужик». Об этом красноречиво говорила яма на самой вершине холма, затянутая таким густым сплетением таволожника, что рассмотреть ее дно было невозможно.
Трудно сказать, что породило такие слухи. Была ли это передаваемая изустно от поколения к поколению легенда об одном из тех воинов далеких времен, чьи кости, обряженные в доспехи, покоятся под многими курганами Зауралья, или то просто был плод народной фантазии, но только не находилось смельчака, который бы отважился спуститься в яму и, больше того, появился в окрестностях Острого Увала в ночное время, когда «железный мужик», покорный чьему-то злому велению, вставал из могилы и тяжело ходил вокруг холма, пугая запоздалых путников звоном железа и ржавым скрипом шагов. Пытались днем при солнечном свете найти хоть что-нибудь, изобличающее ночные хождения «железного человека», но не было видно никаких следов. По склонам в изобилии росла не тронутая никем костяника, тянулся плаун, поднимая вверх свои бледные свечечки соцветий, пламенели кусты шиповника. Высоко-высоко на соснах гнездились рыжие коршуны. Их тонкий клекочущий посвист едва достигал подножья Острого Увала.