Из Химкинского порта мы отчалили утром в середине июня. День обещал быть жарким, солнечным и тихим. На высоком, чистом небе от горизонта до горизонта ни единого облачка. Над спокойной водой, отражавшей небесную синь, в легком мареве струились и безмятежно трепетали жаркие солнечные лучи. Вокруг в небе и на земле простиралась благостная ширь и умиротворение, что уже само по себе создавало особый душевный настрой, – этакого сплава грусти и свободы. Справа по борту зеленели заливные луга, на которых паслись две коровы с теленком и несколько остриженных овец, слева на косогоре, усыпанном золотистыми одуванчиками, горбились с полдюжины убогих строений. Казалось, они медленно плывут в противоположную нашему курсу сторону. Ни одной живой человеческой души не было видно ни справа, ни слева. Мы с Лукичом, стояли у правого борта и, опершись на перила, созерцали зеленый простор. Пассажиров на палубе было не много. Они, так же как и мы, стояли по бортам, наслаждаясь природой. От воды исходила приятная свежесть, перемешанная с молодой зеленью земли. Словом, воздух был чист и прозрачен, как сказал Тургенев, и я решил поблагодарить Лукича:
– Спасибо тебе, друг, что ты настоял и вытащил меня на этот простор. Здесь вольготно дышится и глаз радует. Я доволен.
– Еще бы! Ты бы сказал: нет худа без добра. – Он вздохнул и взглянул на меня пристально и вопросительно. Взгляд его светился тоской.
– Я не понял, растолкуй: для кого худо и для кого добро?
– Для тебя, во всяком случае, добро, – наигранно холодно ответил он и выпрямился, подставив солнцу лицо с зажмуренными глазами.
– А худо, выходит, для тебя? Так, что ли?
– Видишь ли, я не могу понять и потому не могу смириться, почему она так поступила со мной? Почему не захотела объясниться? В чем причина? – Он повернулся спиной к берегу. Голос его дрожал, как ослабленная струна. В нем пробудилось пылкое негодование. К нам подошел довольно улыбающийся Ююкин, расслабленный, блаженный: – Ну, что мужики, чего носы повесили?
– Никто ничего не вешал, – недовольно буркнул Лукич, а я продолжал свой разговор:
– А тебе так уж нужна ее причина? Ты ж сам сказал словами Бунина: разлюбила, и стал чужой. В этом и вся причина.
– Ах, вот вы о чем, все о ней? – сообразил Игорь. – Да выбросите, Лукич, вы ее из своего сердца раз и навсегда. Она недостойна вас.
– В том-то и дело, что достойна, потому и выбросить ее не просто, – напряженно произнес Богородский. – Недостойные – они на поверхности, их легко смахнуть. Дунул – и привет. А достойные – они вот здесь, глубоко, в самом сердце. – Лукич приложил руку к груди. – Нельзя, Игорек, зачеркнуть десять счастливых лет. Память она штука независимая, память и любовь. Как в народе говорили: любовь не картошка, не выбросишь в окошко.
– А вы поройтесь в памяти, разберите свою любимую по косточкам и отыщите все ее пороки мнимые и подлинные, соедините в одну кучу и получится один большой порок. И вы поймете, что она недостойна, – весело наставлял Игорь. – Или влюбитесь. Клин клином. А?
– Как у тебя все просто – клин клином. – Богородский уколол его ироническим взглядом. – Своим аршином меришь, натурщицами. Аля не чета твоим натурщицам. Она единственная из женщин, кого я любил. Такое бывает раз в жизни. Один единственный раз.
– А что, Лукач, может Игорь и прав – клин клином. Влюбись. – Богородский посмотрел на меня пристально и недоверчиво. Я повторил: – А почему бы и нет?
– В моем-то возрасте? И в кого?
– Любви все возрасты покорны, – напомнил Игорь.
– Да дело может и не в возрасте, – сказал Богородский. – Дело в том, что природа неправильно, не разумно распорядилась с человеком.
– В каком смысле? Что ты имеешь в виду? – спросил я.
– А в том, что старится плоть, а душа остается молодой. Разве это справедливо?
– Душа не старится, потому она и бессмертна, – сказал я.
– А я о чем говорю? – вновь заявил Игорь. – Если душа молода, то и люби покуда любится.
– Кого? Вот вопрос. Допустим, встретил, влюбился. А она? Смешно даже мечтать. Тут с клиньями ничего не получится. А возврата к прошлому, к Альбине, нет. Во всяком случае, я ей никогда не позвоню.
– А если она тебе позвонит? – сказал я.
– Не позвонит.
– А вдруг? Откликнешься на зов, пойдешь, и все начнется сначала. – Я испытывал противоречивые чувства. У них и до этого были размолвки, но потом все устраивалось. Я знал его пылкий, темпераментный характер и сильно развитую привязанность к Альбине. Не хотелось верить, что этот разрыв окончательный. А если, так, то он глубоко ранит тонкую душу Богородского. Я искренне сочувствовал ему, считался с его переживаниями.
– Ты, Лукич, преувеличиваешь ее достоинства. Ты простил Альбину. Но она же, в сущности, предала тебя, – сказал я.
– Ее можно понять. Стань на ее место… Или на мое. Любовь не стареет. Она всегда юная. Тебе этого не понять. У вас, писателей, в ваших сочинениях любовь не настоящая, придуманная. Настоящей любви вы не знаете, – ворчал Богородский, лукаво прищуривая голубые глаза и поводя седой бровью. Он говорил густым баритоном.
– Но до Альбины у тебя была Эра. Тоже любовь.