Мне пять лет. Оставленный родителями на попечение старших сестер, которые, забыв обо мне, занялись играми, я покидаю двор. Все интересно вокруг: мышь, юркнувшая в заросли бузины, ворона на заборе, взлохмаченная и насупленная, огненно-красный петух, браво расшагивающий между курочками. Я направляюсь к стайке, петух клюет меня и, когда ретируюсь, под одобрительное кудахтанье кур героем возвращается в свой стан. Потеряв к птичьему семейству всякий интерес, выхожу в мир, который манит загадкой. У плетня соседки, старушки Марты, останавливаюсь. Она – мой друг. Слышу голоса в ее дворе и пытаюсь через узкий лаз пробраться к бабке. Что-то больно царапает спину, я вваливаюсь в огород и семеню в посадку высокой кукурузы. Она обступает, осыпая пыльцой, щиплет мне ранку на спине. Блуждаю и, отчаявшись, начинаю реветь. Что-что, а это я мог делать на совесть – сбегалась вся улица. Меня услышали. Кто-то разводит кукурузу руками, находит меня. Марта! Бабушка моя, в старом выцветшем платке, с лицом морщинистым, как у ящерицы, и ясными синими глазками!
«Ой, Батырушка!» – восклицает она и, сгорбленная, как кенгуру, подхватывает меня к подолу.
Во дворе Марты накрыт стол. За ним ее друзья – ворожея и знахарка Ханна, подвязанная платком с редкой бахромой, вся в черном, и дед Гордей, гармонист с сальными губами и седым чубом. Ханну я недолюбливал, потому что, когда болел, всегда заставляла меня пить терпкие отвары.
И теперь она внимательно осматривает мою спину, несмотря на то, что упираюсь, как бычок, промывает ранку теплой водой, мажет чем-то опять-таки неприятным, жирным: «Иди, бедокур, непоседа!» – шлепает меня и подталкивает к столу.
Он всегда у Марты был богатым: красные яблоки, помидоры, поблескивающий шмат сала, персики, зелень и, конечно же, пухлый, свежеиспеченный каравай.
Я выглядываю из-за стола, уплетая кусок сала с хлебом, ласково вложенные мне в руки Мартою.
Гордей торопливо наливает в стакан из большой бутылки самогон, одним махом, запрокинув голову, проглатывает его, смачно крякает и, закусывая, розовеет. Удостаивает он вниманием и меня.
– Что ж ты, Марта, масульманина салом потчуешь? – жуя, спрашивает он.
– Дети не знают веры, – любуясь тем, как я уплетаю сало и хлеб, – отвечает Марта.
– Тебя, что, первачок сюда пить звали али на гармони играть? – сердито одергивает Гордея Ханна.
Он молча и недовольно отрывается от стола, берет в руки гармонь.
– Что ж, энто мы можем, – поводит влажными губами и, склонив голову набок, к гармони, растягивая меха, пробегает по клавишам мозолистыми руками.
– Нашу давай! – взбадривает его еще раз Ханна.
Он играет, а она, погрузившись в мир видений песни, тихо затягивает:
Ханна зачарованно прикрывает глаза, а песня становится хозяйкой стола, двора, улицы, хутора. Гордей и Марта подпевают ей с молодеющими лицами.
– Чтой-то не поется ноне, треба горло промочить, – закончив играть и лукаво подмигивая Марте, тянет руку к бутыли Гордей. Ханна, подобревшая, теперь не одергивает его.
– А что, мать, может, и мы по чарке? – предлагает она Марте.
– Надобно, надобно для спевки, – поддерживает ее хозяйка.
Тем временем Гордей, уже смочив горло, торопливо наливает второй стакан и пьет вместе с ними. Потом они поют «Гуляет по Дону». Голоса их удивительно сливаются и устремляются вширь и ввысь в безудержной удали…
Повзрослев, я как-то попытался вспомнить, когда впервые услышал от них эти две песни, и не смог, да и возможно ли было вспомнить день и час знакомства с тем, что было с тобой всегда, с самого рождения. И еще «Молдаваночка».
– Любимую давай! – просит Ханна Гордея, и он, порозовевший и довольный, бодро берется за гармонь. Его лихие движения как бы предваряют танец, обещая что-то небывалое. Ханна же спокойно, словно сдерживая его, павой проходит по кругу, делает взмах руками в стороны и потом… что творится потом! – Выпускает бесов, что в груди, на волю… «Эх, эх, эх!» – выдыхает в такт мелодии Гордей, ловко орудуя гармонью, выкидывая фортели, пляшет с Ханной.
Марта влюбленно смотрит на них, вытянув посветлевшее плоское лицо.
– Уморил, черт, уморил! – весело и устало отбиваясь от гармониста, возвращается к столу знахарка.
– Разве я черт, Ханнушка? – назойливо кружит возле нее Гордей. – Тысячи чертей в тебе. О, как меня завели!
Вечереет. Меня хватились, и хнычущего, сестры тянут за руки домой. В сумерках возвращаются в хутор с предгорных равнин стада, и он еще раз оживает перед сном, наполненный дивным перезвоном колокольчиков, блеянием овец, возгласами встречающих их хозяев.