Та же ирония, только ядовитее, злее – и в Лермонтове. Когда Печорин замечает в княгине Лиговской наклонность к двусмысленным анекдотам – перед зрителем поднимается занавесь, и за этой занавесью открывается давно знакомый мир, мир фонвизинский и грибоедовский. И поднимать эту занавесь есть настоящее дело серьезной литературы. Ее поднимает даже и граф Соллогуб, как писатель все-таки весьма даровитый, но поднимает как-то невзначай, без убеждения, тотчас же опять и опуская ее, тотчас же опять веря и желая других заставить верить в свою кукольную комедию. В его «Льве», например, есть страница, где он очень смело приступает к поднятию задней занавеси, где он прямо говорит о том, что за выделанными, взятыми напрокат формами большого света кроются часто черты совершенно простые, даже очень обыденные, – но вся беда в том, что только эти черты кажутся ему простыми и обыденными, тогда как выделанные гораздо хуже. Возьмем самый крайний случай: положим, что подкладка (тщательно скрытая) какого-нибудь светского господина, усвоившего себе и английский флегматизм, и французскую наглость, есть просто натура избалованного барчонка, или положим, что одна из блестящих героинь графа Соллогуба, вроде графини Воротынской, вся сделанная, вся воздушная, наедине со своей горничной выскажет тоже натуру обыкновенной и по-русски избалованной барыни, – настоящая натура героя или героини все-таки лучше (пожалуй, хоть только в художественном смысле) ее или его деланной натуры уж потому только, что деланная натура есть всегда повторенная.
Изо всех наших писателей, принимавшихся за сферу большого света, один только художник сумел удержаться на высоте созерцания – Грибоедов. Его Чацкий был, есть и долго будет непонятен – именно до тех пор, пока не пройдет окончательно в нашей литературе несчастная болезнь, которую назвал я однажды, и назвал, кажется, справедливо, «болезнью морального лакейства». Болезнь эта выражалась в различных симптомах, но источник ее был всегда один: преувеличение призрачных явлений, обобщение частных фактов. От этой болезни был совершенно свободен Грибоедов, от этой болезни свободен Толстой, но – хотя это и страшно сказать – от нее не был свободен Лермонтов.
Но этого никогда нельзя сказать об отношении пушкинском. В воспитанном по-французски, забалованном барчонке было слишком много инстинктивного сочувствия с народною жизнью и народным созерцанием. Он сам умел в Чарском посмеяться над своей великосветскостью. Русское барство в нем жило как нечто существенное, великосветскость находила на него только минутами.
Возвышенная натура Чацкого, который ненавидит ложь, зло и тупоумие, как человек вообще, а не как условный «порядочный человек», и смело обличает всякую ложь, хотя бы его и не слушали; менее сильная, но не менее честная личность героя «Юности»[26], который при встрече с кружком умных и энергических, хотя и не «порядочных», хоть даже и пьющих молодых людей вдруг сознает всю свою мелочность пред ними и в нравственном, и в умственном развитии – явления, смело сказать, более жизненные, т. е. более идеальные, нежели натура господина, который из какого-то условного, натянутого взгляда на жизнь и отношения едва подает руку Максиму Максимычу, хотя и делил с ним когда-то радость и горе. Будет уж нам подобные явления считать за живые и пора отречься от дикого мнения, что Чацкий – Дон Кихот. Пора нам убедиться в противном, т. е. в том, что наши львы, фешенебли взяты напрокат и, собственно, не существуют как львы и фешенебли; что собственная, тщательно ими скрываемая натура их самих – и добрее, и лучше той, которую берут они взаймы.
Самое представление о сфере «большого света» как о чем-то давящем, гнетущем – и вместе с тем обаятельном родилось не в жизни, а в литературе, и литературою взято напрокат из Франции и Англии. Звонские, Гремины и Лидины, являвшиеся в повестях Марлинского, конечно, очень смешны, но графы Слапачинские[27], гг. Бандаровские и иные, даже самые Печорины – с тех пор как Печорин появился во множестве экземпляров – смешны точно так же, если не больше. Серьезной литературе до них еще меньше дела, чем до Звонских, Греминых и Лидиных. В них нельзя ничего принимать взаправду, а изображать их такими, какими они кажутся, – значит только угождать мещанской части публики, той самой, «ки э каню авек ле Чуфырин э ле Курмицын»[28] и вздыхает о вечерах графини Воротынской.