«Каждый поединок героя будит во всех нас дух борьбы и отваги», — говорят нам. Нас уверяют, что «каждая молния террора просвещает ум», чего мы, к сожалению, не заметили. Не правда ли, как это удивительно умно: отдать жизнь революционера за месть негодяю Сипягину и замещение его негодяем Плеве — это крупная работа. А готовить массу к вооруженной демонстрации — мелкая. О вооруженных демонстрациях «легко писать и говорить, как о деле неопределенно далекого будущего». Как хорошо знаком нам этот язык людей, свободных от стеснительности твердых социалистических убеждений. Непосредственную сенсационность результатов они смешивают с практичностью. Социал-демократия всегда будет предостерегать от авантюризма и безжалостно разоблачать иллюзии, неизбежно оканчивающиеся полным разочарованием. Мы предпочитаем долгую и трудную работу над тем, за чем есть будущее, «легкому» повторению того, что уже осуждено прошлым.
— Дальше…
— Теперь из хроники партийной жизни… Что ж я отметил-то для вас? Ага, вот.
«Ф. Доманский выступил с рефератом о положении рабочих в шахтах Домбровского бассейна, где он недавно нелегально побывал. Реферат был выслушан с большим вниманием, попытка сорвать его правой фракцией польских социалистов, близких к Юзефу Пилсудскому, не увенчалась успехом, сбор-складчина переданы Ф. Доманскому для выпуска газеты польских пролетариев „Червоны Штандар“».
— Доманский — это Дзержинский?
— Совершенно верно, Аркадий Михайлович.
— Он уже вернулся из Цюриха?
— Нет еще.
— А в чем дело? «Громов» ведь сообщал, что он должен вернуться в Берлин.
— Он задержался, Аркадий Михайлович, потому что там у него жидовочка умирает…
— Кто?!
— Невеста, Гольдман Юлия.
— Чьи данные?
— Гуровской.
Гартинг даже привстал в кресле от гнева:
— Я сколько раз вам указывал?! Почему агента не по кличке зовете?! Нет Гуровской! «Громов» есть! Ясно?!
…Юлия Гольдман умирала в сознании, понимая, что осталось ей жить на земле считанные дни — не месяцы.
Лицо ее обострилось, но черты были прежние, — красивые, мягкие, добрые.
Либер, брат ее, прислал письмо — много шутил, каламбурил, не веря, видимо в силу молодости своей, что может случиться страшное. Иногда, перемежая шутку серьезным, обращался к «милому Феликсу» с жалобами на робеспьерианский дух «Фрея» (Ленина), на его дисциплинированную требовательность, остерегая восторгаться «Маратом нашей эмиграции в такой мере, что даже нам, бундовцам, здесь об этом стало известно». Обещал, если сможет, вырваться к «милой сестрице, которая не имеет права кукситься, хотя бы потому, что рядом с нею замечательный Феликс, приведший и тебя, Юлечка, и меня, и Влодека в революцию, а его присутствие — само по себе — лучшее из возможных на свете лекарств. Когда выздоровеешь, я, наконец, выполню свое обещание и подарю тебе велосипед. Тот, который я купил, пришлось продать, чтобы помочь нашему товарищу-меньшевику (маленького роста, рыжий, ты, Феликс, догадываешься, видимо, кто это) переправиться из Сибири в Цюрих. Жаль было расставаться с новеньким двухколесиком, да ничего не поделаешь…»
Дзержинский оторвался от письма, спросил удивленно:
— Ты любишь кататься на велосипеде, Юленька?
— Я мечтаю. Любят, если умеют.
— Я подарю тебе велосипед. Я соберу денег в долг и куплю двухколесик. Я быстро научу тебя кататься. Надо держать ученика сзади, за спину одной рукой, а за седло — второй и все время бежать следом, подбадривая, а потом осторожно руки убрать, и ты прекрасно покатишься сама, важно только, чтобы ты верила, что я все время бегу сзади…
— Феликс, — перебила Юлия очень тихо, чуть сжав его руку прозрачными пальцами — больно ей стало слушать про велосипед. — Я все время забываю, как называется та гора…
— Та, что вдали, между двумя пузатыми?
Юлия улыбнулась:
— Да, между пузатыми.