На людях плакать невозможно. На людях — это когда приезжают в горы, в санаторий к умирающей Юле его товарищи. А здесь, в концерте, где тысячи, — ты принадлежишь самому себе, и можно плакать — беззвучно, схватившись пальцами за красный бархат кресла; здесь до тебя никому дела нет, потому что все пришли со своим, Бетховен-то каждому отвечает. Сиди и плачь. Тут можно, Дзержинский. Тут надо. Завтра глаза твои должны быть сухими: в твои глаза смотрят и враги и друзья. Ни те, ни другие не имеют права увидеть в твоих глазах слезы. Одним они покажутся слабостью, другим — неверием. К твоим глазам очень присматриваются, потому что ты — Дзержинский.

<p>4</p>

— Феликс!

Дзержинский не сразу понял, что это его зовут, — привык к «Юзефу». Феликсом его звала Юлия; только на женский голос он откликался, только этот голос хотел сейчас слышать.

— Феликс!

Дзержинский обернулся: навстречу ему бежал Сладкопевцев, чуть поодаль стоял худенький, похожий на мальчика-воробушка Иван Каляев рядом с поджарым лысым, крупнолицым человеком в тяжелом английском костюме.

— Феликс, здравствуй! Как рад я тебя видеть!

— Здравствуй, Миша, здравствуй!

— Пойдем, я тебя познакомлю с нашими. Откуда ты? Надолго? Что бледный болен?

— Нет, нет, здоров. А откуда ты? — спросил Дзержинский, стараясь улыбаться, но подумал, что улыбка, видно, вымученная у него, а потому может показаться жалкою.

— Из Парижа, вот собираемся на… — Сладкопевцев внезапно и неловко оборвал себя: — Ты знаком с товарищами?

Каляев шагнул навстречу Дзержинскому:

— Здравствуй, Феликс, сколько лет, сколько зим…

— Здравствуй, Янек, рад тебя видеть.

Савинков поклонился молча, заметив:

— По-моему, мы встречались с вами во время этапа в Вологду и Вятку…

— Борис Викторович?

— Именно.

— Мне лицо ваше знакомо.

— Иван назвал вас: вы — Дзержинский?

Каляев — со своей обычной детской, застенчивой улыбкой — пояснил:

— Борис меня иначе как «Иваном» не величает.

— «Иван» — это категорично, мужицкое это, а в «Янеке» много детского, заметил Савинков.

— И хорошо, — сказал Дзержинский, — детскость — это чисто.

— В нашем деле не детскость нужна, а твердость, — возразил Савинков.

— Ребенок бывает порой тверже взрослых: те умеют, когда надо, отойти в сторону или изменить слову.

— Это — философия, — поморщился Савинков, — а я не люблю философствовать. Хотите к нам присоединиться? Мы поужинать собрались. Славно посидим.

— Нет, спасибо. У меня дела.

— Пойдем, Феликс, — попросил Сладкопевцев, — вспомним, как через Сибирь бежали, Борис стихи почитает, Янек расскажет что-нибудь, пошли!

Дзержинский представил себе номер в пансионате мадам Газо, маленькое окошко под потолком, чуть не тюремное, смотреть в которое можно, лишь став на тоненький, скрипучий стул, да и то одни черепичные крыши видны; ужасное, чуть не во всю стену зеркало, в котором постоянно, где бы ты ни был в комнатке, краем глаза упираешься в свою спину, лицо, руки — в свое одиночество.

— Пошли, — сказал Дзержинский.

Савинков предложил поужинать в «Бретани».

— Там рыба хорошая, — пояснил он, — под белым соусом. И не только вина можно спросить, но и водки. Оттуда позвоним Ивану Николаевичу и Егору, «Бретань», чтоб посетителей приваживать, добилась себе телефонного аппарата.

В «Бретани» было тихо; посетители в это время сюда не заходили межсезонье. Заняли стол на восемь человек в отдельном кабинетике, обитом красным плюшем. Савинков усмехнулся:

— У кабатчиков, верно, тайный сговор с хозяевами борделей: с отрыжкой сытости появляется тяга к блуду, а здесь и цвет способствует… Что вы закажете, Дзержинский?

— То же, что вы.

— Тогда спросим рыбы. Пить что хотите?

— Я не пью.

— Вообще?

— Да.

Савинков смешливо почесал кончик утиного носа:

— Это принцип?

— Необходимость.

— Именно?

— Надо иметь постоянно чистую голову.

— Проспитесь — вот и будет чистая.

— Он не пьет, — сказал Сладкопевцев, — это правда, Борис.

Каляев, улыбнувшись, заметил:

— Феликс, но однажды ты выпил. Помнишь?

— В Вильне? — спросил Дзержинский.

— Да. Можно расскажу?

— Конечно.

Каляев закурил черную парижскую сигаретку и сразу же стал похож на испорченного мальчишку — юн, а сигаретка в его детских руках казалась противоестественной всему его облику.

— Феликс был влюблен в гимназистку, — начал Каляев, по-прежнему улыбаясь, — и посылал ей стихи в галошах ксендза, который преподавал в мужской и женской гимназиях. Стихи юная Диана читала, но во взаимности не призналась. Сначала Феликс хотел лишить себя жизни, а потом мы уговорили его выпить вина. И он, поплакав, понял: все, что происходит, всегда к лучшему.

— Стреляться хотели? — осведомился Савинков.

— А как же иначе? Конечно.

— Вы написали хороший рассказ в «Червоном Штандаре», — заметил он. Каляев мне перевел. Очень честная штука. Готовите книгу рассказов?

— Я писал не рассказ, — ответил Дзержинский. — Это отчет о побеге.

— Это рассказ, — возразил Савинков. — Все мы, пишущие, кокетничаем скромностью. Официант!

Тот подплыл стремительно, склонив голову по-птичьи набок, почтительно буравя птичьими, круглыми, черными бусинками глаз лицо посетителя.

Перейти на страницу:

Все книги серии Горение

Похожие книги