И еще раз «цвет народа» — состоятельные и «именитые» граждане — покрыли себя позором.
Не успела застыть кровь люда, убитого на улицах Варшавы, в те минуты, когда мы хороним наших братьев, жен и детей, «граждане» — шлют депутацию к властям, ходатайствуя перед Генерал-губернатором о назначении «следствия». Они пресмыкаются у ног коновода-живодера, надеясь снискать в его передней царское «правосудие».
Граждане! Была минута, когда история давала вам возможность сыграть хотя бы скромную, но свою роль в нынешней революции. Однако когда в России либеральная и демократическая интеллигенция подала сигнал к штурму самодержавия, вы сохранили гробовое молчание. Первая волна революции пронеслась над вашими головами.
Ныне, после майских убийств, молчание уже не является безразличием или трусостью; ныне, когда кровь люда пролита на мостовые, — молчание есть преступление!
Ныне лишь две дороги открыты для вас. Январские и майские дни, революция рабочих, вспыхнувшая в нашем крае по знаку революции в Петербурге, разорвали общество на два лагеря, разорвали призрачную завесу «народного единства» и указали на два народа, разделенные бездной. Выбирайте.
Мы — дети нищеты и труда, несущие на руках изувеченные трупы наших братьев, жен и детей, мы, идущие на смерть за вашу и нашу свободу.
И они — угрюмые тираны самовластья, а при них согбенные лакеи — польские паны.
Польская интеллигенция, выбирайте! Кто жив — пусть спешит к нам, живым.
Кто не с нами,
Во имя убитых жертв 1-го Мая — к борьбе.
Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы.
— Ну, что ж, — сказал Красовский, — великолепно написано.
— Хотите добавить? — спросил Дзержинский.
— Здесь нечего добавлять. Стиль рапирен.
— Рапирность — это от изыска, а я добиваюсь убедительности. Вы, лично вы, на демонстрацию выйдете?
— С внуками, — ответил Красовский. — С красными гвоздиками.
Все улицы были запружены народом, «Варшавянка» гремела так, что звенели стекла в кабинете Глазова.
— Конных не пускать! — кричал Глазов в трубку телефона. — Почему?! В окно посмотрите — вот почему! Весь город вышел! Сомнут! Если первого мая не добили — сейчас не запугаете! Третьего дня надо это было делать, третьего дня! И не полсотни перестрелять, а тысячу! Тогда б сегодня не вышли!
Бросив трубку на рычаг, Глазов вызвал Турчанинова:
— За всеми, кто знает Дзержинского, строжайшее наблюдение! Пока он не сядет в камеру — сумасшествие будет продолжаться. Проследите за исполнением лично.
— А «Прыщик»? — тихо спросил Турчанинов.
Глазов не сдержался:
— Это уж мое дело, а не ваше!
Софья Тшедецка, Мечислав Лежинский, Эдвард Прухняк и Генрих из Домброва пришли к Дзержинскому, на его маленькую конспиративную квартиру, поздним вечером, после того, как улицы Варшавы опустели и демонстранты спокойно разошлись по домам; товарищи из комитета доподлинно убедились в правоте Юзефа: ни одного выстрела в этот день не было.
Генрих с порога, не открыв еще толком дверь, воскликнул:
— Вот это работа, Юзеф! Вот это — пропаганда делом, а не словом! Вот это — революция!
Дзержинский лежал на кушетке, набросив на себя пальто; острые колени подтянуты к подбородку, на щеках розовые пятна румянца; Софья сразу поняла — обострился процесс, возможно кровохарканье, он всегда так розовеет перед вспышкой туберкулеза, и глаза страшно западают, перестают быть зелеными, делаются черными, как уголья.