— О, как интересно, — с наигранной веселостью откликнулся Ероховский, — а то «работа», «репризы». С «большого художника» надо было начинать... Я спрашивал вас про звание не зря, я хотел объяснить вам все предметно, я предметист, я верю ощущению во плоти, Андрей Андреевич. Ежели вы надворный советник, «ваше благородие», то Игорь Васильевич, ваш добрый знакомый из охраны, уже «высокоблагородие». Так и я по сравнению с Элькиным и Коромысловым. Впрочем, много я им дал, какие они «благородия»? Обыватели, горожане. Ладно, пес с ними... Съезд уже начался?
— Какой съезд? — спросил Глазов.
— Тьфу, черт! Он же мне запретил вам об этом говорить! — вздохнул Ероховский. — Он у нас такой конспиратор, такой осторожный... Вы его не наказывайте, ладно? Хотя вы же из иностранного департамента, он вам не подчинен...
— Леопольд Адамович, давайте-ка и я с вами согрешу, махну рюмашечку. Разливайте! А то у нас разговор как у слепца с глухонемым.
— Слава господу! — сразу же оживился Ероховский. — Я не умею говорить с трезвым коллегой, я ощущаю массу преимуществ, и мне обидно за свое высокое одиночество.
Чокнулись, выпили, долго дышали, мочили губы водой из-под крана.
— Напрасно водку ругали, вполне пристойное питье, — сказал Глазов.
— Чувствую затхлость. Не верю, чтоб немец желтый хлеб пустил на спирт. Немец со всего норовит урвать выгоду. Каким-то металлом отдает, не находите?
— Не почувствовал.
— А вы повторите.
— Да мне еще работать сегодня...
— И мне багаж паковать... Нуте-с, вашу рюмку.
Глазов рассчитал, что Ероховский после тяжелой пьянки скорее захмелеет, начнет разговор, станет
— Все время бегу, Андрей Андреевич, бегу с закрытыми глазами, — жарко заговорил Ероховский, когда выпили по третьей. — Норовлю ухватить то, что является мне, вроде бы и ухватил, сажусь за стол, работаю сутки, потом читаю — пантомима! А я норовил пиесу! Как Элькин с Коромысловым мечтали стать Ероховским, так и Ероховский метит в Мицкевичи. Но Элькин с Коромысловым — это я, это псевдоним, это сокрытие стыда, а Ероховский — очевидность, троньте меня, троньте! Ну? Я? Я. А не Мицкевич.
«Будет хорош с Воровским, — подумал Глазов. — Тот пишет о литературе, только б удержать этого Коромыслова-Мицкевича от рюмки, тогда выйдет толк».
— Это сознание правды, — продолжал Ероховский, — опрокидывает меня, превращает в парию. Ин вино веритас. А когда все выпил, не правда на донышке открывается, а череп, но с большими черными глазами и с верхней, не сгнившей еще губой — иначе усмешку не поймешь, череп ведь смеяться не может!
«Как мне осадить его? — продолжал думать Глазов трезво. — Мне бы только его осадить, тогда ему цены не будет».
— Строка должна являться, она как прекрасная дама, а вместо строк тебя окружают решетки, а за ними — рожи, красные, распаренные, луком пахнут! Я ищу себе отключений, я норовлю выскочить из нашей обыденности, я люблю риск, я хочу ощущать свою нужность, Андрей Андреевич... Вы меня понимаете?
— Я вас понимаю отменно, Леопольд Адамович. Я понимаю вас так хорошо потому, что наш с вами общий друг много говорил о вас. Он говорил, что вы очень доверчивы и любите риск. Поэтому-то я больше пить вам не дам...
— А я вас выставлю за дверь.
Глазов покачал головой:
— Не выставите. Ни в коем случае. Не выставите, оттого что нашего с вами общего друга вчера убили. И убили его те люди, к которым вы едете в Стокгольм, Леопольд Адамович.
Ероховский отвалился на спинку кресла, глаза его округлились, стали прозрачными, будто провели мягкой тряпкой и стерли пыль.
— Вы с ума сошли, — прошептал он.
— Я в своем уме. А бороться пьяным нельзя. Так что ложитесь спать, я к вам приду вечером и поведу вас откушать айсбайн, от него трезвеешь.
То, что Попов уже казнен, Глазов еще не знал: он получил сообщение из Петербурга, что агент «Прыщик» прислал ему личную шифрованную телеграмму о приговоре и о том, что сегодня все будет кончено. Глазов понял: Попов обречен, поэтому «Прыщик» тому ничего не сообщил, а сразу ринулся в департамент. Он понимал, этот ловкий «Прыщик», что, сообщи он Попову, сразу будет раскрыт