Наверное, не впервой маленькому жителю таежного домика было оставаться одному. Он уверенно подошел к столу, где был ему оставлен ужин, и взгромоздился на табуретку. Он было уже потянулся к плошке с варенцом, когда заметил тисненную золотым узором папиросную коробку. Несколько мгновений его восхищенный взгляд не отрывался от коробки. Потом он осторожно приподнял крышку и, прикусив язык, поглядел на папиросы. Тем временем забытый кот с громким довольным урчанием поедал варенец.
Боря придвинул к себе золоченую коробку и взял папиросу. Надув губы, с важным видом он, подражая отцу, постучал ею по коробке. Потом подул в папиросу, прислушался к шипению воздуха, вдуваемого в мундштук, и тут услышал другой странный звук. Он оглянулся и увидел кота над своим варенцом.
– Ах ты, Мурка! – крикнул Боря. – Брысь! – и спихнул кота со стола.
От неосторожного движения упала на пол и золотая коробка. Папиросы покатились в разные стороны. Кот, как молния, метнулся за одной из них, за другой и стал играть, катая их лапкой. Боря поднял коробку и, любуясь красивой крышкой, забыв и об ужине, и о папиросах, которыми играл кот, приплясывая на одной ноге, выбежал из дому.
Тогда, видимо, и у кота пропал интерес к папиросам. Выгнув спину, он тоже вышел на крыльцо, и, усевшись там, где еще было солнце, принялся за умывание. Но стоило ему один-два раза лизнуть свою лапку, как странная судорога свела его тело, он подскочил, упал, и пена вспузырилась под его ощерившимися усами. Когда к нему подбежал заинтересованный Боря, кот был мертв. Боря взял его на руки и заплакал…
В это время его мать широким, солдатским шагом шла сквозь вечернюю тайгу, оглашаемую гомоном устраивающихся на ночь птиц.
А на глади пролива расходились круги от весел, не спеша погружаемых в воду Чувелем.
Чувель
Ласкина мучила медлительность Чувеля. Ведь предстояло обойти проливом весь остров. На это нужна была целая ночь. Ласкин предложил грести поочередно. Чувель отдал ему весла и лег на спину. Он курил большие самокрутки из невероятно крепкого табака и сочно сплевывал за борт.
Ласкин греб неумело, торопливо. Весла с плеском опускались в черную воду. Она скатывалась с весел с фосфорическим блеском, и долго еще светящиеся воронки кружились там, где ударяло весло. Берега были погружены в непроглядную темень и чувствовались только по теплому дыханию леса. Ничего, кроме вспыхивающей цигарки Чувеля, Ласкину не было видно.
– Ты свояка своего давно знал?
– О живых говорят «знаю», а не «знал». Давно. С таежного фронта, как беляков из Приморья вышибали.
– А он мне сказал, будто здесь, в совхозе, с тобой познакомился.
– Гордость в нем большая – вот и соврал. Он небось и про то, как вместе от белых удирали, ничего тебе не сказал. Я у него при белых солдатом был. При нем вроде особого стрелка состоял. Очень он этим делом интересовался: снайперов делал. Мы вместе маялись. Ихнему брату, если у кого совесть сохранилась, тоже труба была. Помаялись мы тогда, помаялись, а потом, гляди-кась, решение приняли удирать. Я ему говорю: «Уйдем к красным». А он: «Не примут меня. Иди один». Может, и верно не приняли бы. Так и подались мы с ним в разные стороны: я – к красным, а он – в тыл. А потом мы с ним в имении Янковского встретились. Я туда по особым обстоятельствам приехал – да прямо на него и напоролся. Он и виду на подал при людях, что меня знает. А знал он обо мне достаточно: и то, что к красным ушел, и то, что на заимку неспроста приехал, укрывался по фальшивому паспорту. Не выдал. Потому только и жив я, Чувель Иван свет Иванович. Мохом порастаю и цигарки курю.
– Уж и мохом. Рановато. Молодой парень Чувель во всю глотку заскрипел, заверещал, захлюпал?
– Это я-то молодой?.. Ай да обознался! Это Иван-то Чувель молодой? Сколько же мне, по-твоему?
– Сорок.
Опять залился спотыкающимся своим хохотом:
– Сорок?! Гляди-кась, вот да вот так Иван! – И, вдруг сразу сделавшись серьезным: – Шестьдесят, браток. Вот как!
– А сколько же Авдотье?
– Та действительно молода: без малого полвека. А я, брат, стар. Только что голова рыжая. Рыжие – они все такие. Пока бороды не отпустил, и старости нету. А я, гляди-кась, бороду для того и брею, чтобы девкам невдомек, что Чувель старый. А то лягаться станут.
– А сейчас не лягаются?
Чувель крякнул:
– Пока не жалуюсь.
– А я думал, – ты действительно молодой.
– Кабы я молодым-то был, разве бы я так жил? Я бы теперь свет переделывал. А то егерь. Разве это работа? Только потому, что больно к винтовке привык, и не бросаю дело-то.
– Когда же ты так привыкнуть успел?
– Я, браток, с винтовкой с семнадцати годов вожусь. Как от отца-матери в тайгу ушел, так все с винтовкой, что с бабой: днем обедаю, ночью сплю, даром что холостой.
– Все охотничал?
– Ну, это как сказать. Бывала и такая охота, что за нее по головке не гладили. Ты про Семенова слыхал?
– Про атамана?