— Ты шары-то не пяль, — опасливо оглянулся кривоногий мужичонка, — Сирин-то тебя слопает и косточки за порог выплюнет.
— Чего каркаешь, нежить? Не убудет, если и гляну, — Васька переставил мужичонку подальше, полез на нары.
Ругаются мужики, зубоскалят, и все понарошку, как в какой-то игре, заводилы которой вовсе не думали шутить. Да нет, и не игра это, а лютая тревога за будущий день, только у всякого прорывается она по-разному. Моисей перекрестился, осторожно прилег рядышком с сыном и Марьей.
Через занавеску просочился неживой лунный свет. От реки тянуло сыростью, громко кричали встревоженные лягвы. Всхлипывания, вздохи переполняли казарму, бродили, как неприкаянные души, — и сон не принес никому покою. Порой визгливым плачем заходился ребенок. Мать зажимала ему рот ладошкой, торопливо убаюкивала.
Моисей не мог забыться. Будто набродился он у лесного болота, надышался его зельевым угаром и впал в бред, от которого нет избавления. Давно ли жизнь тянулась по знакомой тропинке. Несладкою она была, но зато извечной, идущей от прадедов. А теперь не стало даже семьи. Уберегая сына, отдалилась Марья. В особицу от мужиков стали жить и другие жены. Властная сила, в деревне напоминавшая о себе только осенью, вдруг схватила их всех в охапку, понесла в неведомый край и швырнула в гиблое место ради каких-то лишь ей понятных резонов.
«Надо теперь жить одним часом, а там будь что будет», — говорит Васька. Ему просто. А у Данилы в деревне осталась невеста — не пустили ее отец с матерью. У Екима в деревне Меркушевой, что в полусотне верст от Егошихинских медеплавильниц, ждут смерти старики. И сколько таких Данил да Екимов! А почему, за что?
За стенкою похрупывали травой привязанные на ночь лошади. Далеко в лесу ухал филин, накликая новые беды…
Утром Моисея подняли удары чугунного била. Были они совсем иными, чем там, в селе, но сеяли в душу ту же колючую тревогу. Заспанные, усталые люди выползали из казармы, сбивались в толпу. Заря еще только-только посвечивала над лесом, и лица у всех казались мертвенно-серыми.
Перед толпой похаживал Дрынов, постукивал плеткой-треххвосткой по зеркальному голенищу. Чуть в сторонке топтались дюжие парни с ружьями в руках.
— Еремка Демин, Тишка Елисеев, выходи, — скомандовал Дрынов.
Еремка выпростался из толпы, сутулясь больше прежнего. Его длинные жилистые руки бессильно вытянулись по бокам, и только пальцы то сжимались, то разжимались. Тихон, с надеждою озираясь, встал рядышком.
— А это что за обезьяна? — ткнул приказчик в сторону Федора Лозового.
Из толпы льстиво подсказали. Дрынов подступил к Федору, смерил его недобрым взглядом, велел выходить. Казак, пряча от всех глаза, шагнул к Еремке и Тихону. Отобрав еще несколько человек, приказчик отвел всех в сторону:
— Будете жечь уголь.
Бабы запричитали. Глаша бросилась было к Еремке, но Кондратий вытянул Руку, и женщина бессильно повисла на ней, как на жерди заплота. Лукерья стояла тут же, горестно поджав губы. Приказчик оценил ее, мутные глаза блеснули:
— Вот твоего бы я забрал в углежоги.
— Но-но, последнюю клешню потеряешь! — огрызнулась Лукерья.
Дрынов заскрежетал железным смехом, толкнул в спину Тихона, который во все глаза смотрел на Лукерью, пораженный ее дерзостью. Моисей сцепил зубы. Знал он, что едва пройдет год, как будут эти мужики выхаркивать черные ошметки легких, а потом сойдут в гроб. И обняться не успели. Только Еремка сказал Моисею, не оборачиваясь:
— Глашу поберегите.
А уже голоса приказчиков да нарядчиков выкликали имена. Бабам велели отправляться в казармы, а мужикам — в лес, готовить доски да бревна к плотине. Углежогов погнали по дороге в гору.
Моисей и Данила с топорами в руках подошли к толстой размашистой ели. В ее тени хоронился высокий рыжий холм. Ни одного мураша не было видно на его крутых склонах.
— Быть дождю, — сказал Моисей.
— Закрылись. А мы сейчас повалим их защитницу, разрушим дом… Эх! — Данила поплевал на руки, рубанул по ветке. Она судорожно дернулась, но не поддалась.
Моисей рубил с другой стороны. Он слышал, как при каждом ударе ахает Данила, как шипят и сыплются ветки, и думал о Еремке. Вот так же, наверно, обрубят и его, сломают, кинут на колени. Длинная ветвь, падая, сорвала макушку холмика. Забегали встревоженные мураши, хватая жвалами нежные желтовато-белые коконы.
— Детишков прячут! — крикнул Данила и с размаху ударил по коре.
Из глубокой раны выкатилась смола. А Данила рубил, рубил, рубил, с каждым разом приговаривая:
— Детишков… Детишков. Детишков!
— Хватит, надорвешься! — кричал Моисей, но Данила не слушал.
Стучал весь лес, будто тысячи дятлов наперебой долбили его до самой сердцевины. А где-то подальше гомонили птицы, еще не понимая, что пора бросать насиженные гнездовья, только что проклюнувшихся птенцов.
И вот ель крякнула. Моисей и Данила уперлись в нее едва очищенным от веток шестом. Ель звонко и хрустко затрещала.
— Берегись! — крикнул Моисей.