А я, бедный, несчастный калека, Буду век свою жизнь га-а-ре-вать! — выводил высокий жалостно и фальшиво, перекрывая вокзальный шум и гам. На него оглядывались.
Буду всю свою жизнь праклинать! — тянул высокий, и звякали медяки, и старухи, подкатив глаза, истово крестились.
Обойдя вокзал, набрав полфуражки медяков, инвалиды вышли на мороз, постояли, покурили и отправились в привокзальную пивнушку с натоптанными, в палец толщиной, окурками на полу, с тяжелыми пивными кружками, которые становились грозным оружием в руках инвалидов в их частых схватках с железнодорожной, милицией.
Высокий, усадив своего слепого товарища за столик в углу, подошел к стойке. Вытряхнул деньги перед пожилой буфетчицей со свирепым мужицким лицом и, заметив брезгливую усмешку, мелькнувшую у нее в глазах, неожиданно вдруг заорал:
— На все! Давай! Пить за упокой будем на все! Водки и пива! Т-ты, чертова кукла! Что криворотишься? Ты знаешь, за кого мы пить будем?
Буфетчица, отпрянувшая было, как испуганная лошадь, от его густого рокота, бросила считать на счетах — и руки в бока — сама заорала:
— Ты, черт скаженный! Ты думаешь, если у тебя руки нету да глаза, так тебе все можно? Ты на кого орешь? Я тебе жена или теща? Цыть, милицию позову! Дурак, ходит, ходит, все пропьет, а домой — с пустыми руками.
Высокий молча выслушал ее до конца и, взглянув тяжело и мутно, скрипнул зубами:
— Наливай, стервоза!
Его единственная рука тянулась к стоящему рядом тяжелому граненому бокалу, и буфетчица заметила. Плюхнула на стол бутылку:
— Жри, дурак, хоть все вылакай! Высокий усмехнулся:
— То-то! А теперь продолжай считай, мошенничай, знаю я вас.
Он захватил откупоренную уже бутылку двумя пальцами за горлышко и на ходу бросил через плечо буфетчице:
— Закуску сама подашь, водки на остальное.
Потом они, слепой и высокий, пили в углу; несколько раз заходил милиционер. Они всякий раз отговаривались, что пьют с горя, за упокой души родного отца Иосифа Виссарионовича. Милиционер не мог ничего возразить и уходил ни с чем, и они вновь начинали горланить, и пели все подряд, пели вдохновенно, истово. Чистильщица обуви на вокзале, толстая Астафьевна, зашла погреться, пригорюнилась в углу, вытирая слезы, покачивала головой и говорила:
— Ох, и как хорошо-то, слеза прошибает, так и прошибает. Ми-илы-ий, — тянула она умильно. — И до чего же вы, милы-и-ий, сладко душеньку надрываете. Ну, пожил он, ну и хватит ему, — уговаривала она тоскующих инвалидов, уговаривала, потому что ей очень хотелось выпить за их счет, и они, конечно, угостили, и потом они пели все трое, и слепой плакал, уронив голову между стаканами, прямо на селедочные объедки.
Высокий протянул к нему руку через стол, схватил за плечо, встряхнул:
— Ты чего, братишка? Брось. Что он, глаза тебе вернул или мне руку? Брось, на вот, пей! — заорал высокий. — Пей! Убью-у! Гад! Не распускай мокреть!
Он совал слепому в руки стакан, и тот наконец взял его дрожащей рукой — из стакана плескалось. Слепой поднял голову: из его невидящих, безбровых глаз текли слезы. Буфетчица отвернулась, толстая Астафьевна, тоненько тянувшая в одиночку, икнула и пьяно умолкла.
— Пей! — приказал высокий. — У меня тоже когда-то рука была. Я доктором хотел стать, да не стал. Пей! Давай за наши глаза выпьем, за руки наши, каких нету. Всем пить, — обвел он бешеным глазом пивную. — Всем! Налить и пить! Разом!
И все, находящиеся в пивной, под взглядом высокого налили. И выпили, и буфетчица тоже.
Дербачев увидел их, совершенно пьяных, когда они шли по перрону, поддерживая один другого, высокий и слепой. Высокий, покачиваясь, остановился против Дербачева, протягивая фуражку. От них несло водочным перегаром. Николай Гаврилович, опустив кожаный чемодан на пол, нащупал в кармане мелочь и высыпал в фуражку высокому инвалиду с одной рукой.
— Спасибо, гражданин, — услышал он и машинально кивнул.
Он безостановочно шагал по перрону, никак не мог успокоиться. Жадно приглядывался к лицам людей, прислушивался к разговорам. Нет, он не мог больше ждать, он не имел права ждать. Пусть ставят к стенке, если докажут его вину, но сидеть и ждать он больше не будет. Подписка? Ничего, он сам объявится и потребует, чтобы его выслушали.
До следующего поезда в Москву оставалось двадцать пять минут. Впервые за последние полгода ему не терпелось вскочить в вагон, забросить чемодан на полку и сесть к окну. Он любил смотреть в окна идущего поезда.