Сержант (тоже встает и крепко обнимает ее). Не мужчина, а? (Целует ее.) Ну, что ты теперь скажешь?

Цыпка (вырываясь, но не слишком решительно). Ну, пусти меня. Ты мне теперь не нужен.

Сержант. Еще как стану нужен, если поцелую тебя разочек-другой. Такова человеческая природа, и религии приходится с этим считаться.

Цыпка. Ну ладно, целуй уж. По крайней мере перестанешь говорить о религии.

Старик (выскакивает из грота на каменную площадку). Остановитесь, безумцы! Вы, сэр, не невежда: вы знаете, что мир обречен на гибель.

Цыпка (прижимается к сержанту). Сумасшедший!

Старик. В этом мире помешанных я один сохранил разум! Сержант (отстраняя Цыпку). Странное дело, как бы мне ни хотелось поцеловать женщину, я скорей дам себя расстрелять, чем поцелую ее при ком-нибудь.

Старик. Сэр, женщины предполагают, что они важнее всего на свете. Но это неверно. Когда мир рушится, пусть женщины молчат, а мужчины пусть станут выше поцелуев.

Сержант, заинтересованный и оробевший, тихо садится на скамейку и сажает Цыпку подле себя. Старик продолжает ораторствовать с фанатическим пылом.

Да, сэр. Мир Исаака Ньютона, который триста лет стоял несокрушимой твердыней современной цивилизации, рухнул перед критической мыслью Эйнштейна, как иерихонские стены[10]. Мир Ньютона был оплотом детерминизма[11]: звезды двигались по своим орбитам, послушные незыблемым законам; и когда, оставив безмерность небесных светил, мы обращались к бесконечно малым атомам, мы убеждались, что электроны движутся по своим орбитам, послушные тем же законам. Во времени каждое мгновение определяло последующее и само определялось предшествующим. Все поддавалось ^исчислению; все свершалось потому, что должно было свершиться. Десять заповедей были стерты со скрижалей божественного закона, их место заняла космическая алгебра, математические уравнения. В этом была моя вера, в этом я обрел догмат непогрешимости, — я, который равно презирал католиков, с их бреднями о свободной воле и ответственности, и протестантов, притязающих на право личного суждения. А теперь, теперь… что осталось от всего этого? Орбита электрона не подвластна закону, он избирает один путь и отвергает другой; он так же своенравен, как планета Меркурий, которая отклоняется от своего пути, чтобы погреться на солнце. Все —прихоть! Мир, поддававшийся исчислению, оказался без меры и числа. Под видом промысла и предопределения самые дикие предрассудки воскресли из мертвых, чтобы сбросить с пьедестала великие умы и увенчать бумажными коронами хвастливых глупцов. Когда, бывало, ссоры с женой или неприятности в делах удручали меня, я искал утешения и бодрости в наших биологических музеях, где я мог забыть житейские заботы, дивясь многообразию форм и окраски птиц, рыб и животных, созданных не единой сознательной волей, а силой естественного отбора. А теперь я не дерзаю переступить порог аквариума, ибо в этих смешных и страшных чудищах, населяющих недра морские, я вижу только творения какого-то демонического художника; мне мерещится некий Зевс-Мефистофель с палитрой и пластилином в руках, старающийся превзойти самого себя в создании причудливых и нелепых тварей, чтобы заселить ими игрушечный Ноев ковчег на забаву своему младенцу. И я, чтобы не потерять рассудок, выбегаю из музея и кричу, как герой этой книги: «Что мне делать, чтобы спастись?» Ничто не может спасти нас от стремительного падения в бездонную пропасть, кроме крепкого фундамента догмы. Но едва мы убеждаемся в этом, как оказывается, что единственная неоспоримая догма — это отрицание догмы. И вот я, стоящий здесь перед вами, падаю в пропасть, падаю, падаю, падаю… Все мы падаем в пропасть. И наш затуманенный мозг не в силах породить ничего, кроме безумия. Моя жена умерла, проклиная меня. А я не знаю, как жить без нее: ведь мы сорок лет были несчастливы друг с другом. Мой сын, которого я воспитал стойким, благочестивым атеистом, стал вором и мошенником. И я ничего не могу сказать ему, кроме: «Иди, сын мой, погибни в мерзости, ибо ни отец твой, ни кто иной не может сказать тебе, ради чего стоит быть честным человеком».

Он поворачивается к ним спиной и уже готов неистово устремиться прочь, но тут из-за «Собора святого Павла» появляется Обри в легком белом костюме и небрежным тоном окликает своего родителя.

Обри. Хэлло, папаша, так это в самом деле вы? То-то мне почудился старый знакомый тромбон; ошибиться я не мог. Каким ветром вас сюда занесло?

Старик (сержанту). Это мой блудный сын.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги