— Лошадь? Я обязательно расскажу о ее судьбе. Ты совсем как ребенок, отец. Сейчас… Я думал сначала с опаской и даже еще со страхом, но уже не без некой приятности о телеграмме, которая летит к вам, буква за буквой, по проводам, йотом слова стайкой проходят сквозь черепичную крышу нашей старой почты и ложатся рядком на серую бумагу, которую вручают Войцеку, он тут же садится на велосипед и везет телеграмму прямо к тебе в контору… в твой мукомольный мир. Я видел все это сквозь дымку, в которой мы плыли, до тех пор, пока Венеция, блистательная и бесподобная, не растаяла в сиреневом тумане. Я стоял на палубе, крепко держась за поручни, вглядывался в бег черных волн, покачивавших корабль, и вдыхал непривычный соленый ветер. Сначала мне понравилось — я чувствовал себя младенцем, которого качают в колыбели. Но вскоре я понял, что покачивание не прекратится, только усилится, и с сознанием этого пришел первый приступ тошноты. Я покрылся холодным потом, и в конце концов меня вывернуло; я извергал в морскую пучину живность, которую мы ели в ресторане, завтрак в гостинице, мясо, поглощенное в поезде по дороге в Венецию, и так до тех пор, пока не свалился в изнеможении на палубу, ударившись о поручень.
— Да, морская болезнь, ужасов которой я себе даже не представлял. Ведь человек может прожить всю жизнь, так и не узнав, что море это не только то место, куда сливаются реки. Большую часть плавания я провалялся совершенно обессиленный, одурманенный сильным снотворным, которое давал мне в порошках иерусалимский доктор; я лежал на кушетке в маленькой каюте, Линка и Мани поили меня английским чаем и кормили жидкой кашей. Они пытались развлечь меня забавными рассказами о лошади, которая томится во мраке в трюме и тоже мучается от качки; она бьет копытами, говорили они, протестуя против насилия, — ведь она не сочувствует сионизму, за что же ей страдать, ха-ха…
— Да, мы люди сухопутные, солидные граждане Центральной Европы и подвергать нас таким испытаниям — дни и ночи по морям, по волнам — совершенно бесчеловечно…
— Без передышки, семь суток. До острова Крит, в честь которого названо судно… И оно останавливается там по пути в Европу, потому что, по преданию, здесь она, Европа, и родилась…
— Всего одну ночь. Я тоже потребовал, чтобы мне помогли сойти, и там, на песке, улегся, укрылся одеялом, с удовольствием чувствуя под собой твердую землю, пытаясь собрать разбегающиеся мысли, наблюдая как Мани и наша Линка сводят на берег черную лошадь все с тем же мешком на голове — капитан не мог вынести творившегося в трюме и упросил убрать ее оттуда.
— Да, и Линка. Моя болезнь и уход за лошадью сблизили их, но сейчас я знаю, что только в ту ясную звездную ночь, на том пустынном и странном острове между ними действительно что-то началось…
— Дружба, любовь, связь, влечение, потребность друг в друге, сострадание… Чего еще твоей
душе угодно? С того момента, когда он велел втащить лошадь на корабль, я понял, что передо мной совсем не простой человек, что в этом Мани спрятано много разных Мани…
— Они продали лошадь — поехали в ту же ночь с маклером-евреем в одну из деревень в глубине острова и там нашли покупателя.
— А где нет евреев, отец? Скажи мне! Скажи!
— Просил ее помочь, — видно, сразу разглядел в ней истую дочь торговцев, которая умеет постоять за ценой.
— Я же сказал: жена и двое детей.
— Конечно, видел. Какая-то вся поблекшая, на несколько лет старше его, почти не выходит из дому, чувствуется, что потери троих новорожденных порядком изнурили ее.
— В ту ночь.
— Меня оставили на песке, и я лежал, закутанный в одеяло и смотрел на звезды, а когда увидел эту пару под утро, вернувшихся уже без лошади, то понял: что-то между ними произошло, они теперь словно сторонились друг друга, соблюдали дистанцию; понял я это и по тому, как стремительно Линка бросилась ко мне, как горячо распрашивала о моем здоровье.
— Они продали лошадь, и я даже в какой-то момент позавидовал ей, что она остается здесь, в горах.
— Как странно, тебя интересуют совершенно незначительные детали.
— Понятия не имею, спроси Линку, она присутствовала при заключении сделки.
— Еще три дня до Александрии, а оттуда в Яффу, куда мы прибыли в Рош-ха-Шана.[66]
— Уже нечем было. Тошнота сменилась сонливостью, я постоянно находился в полудреме, в основном под действием порошков, которые Мани обычно давал роженицам для успокоения. А в день прибытия в Яффу меня вывели на палубу и всячески подбадривали, чтобы турки, не дай Бог, не заподозрили, что я болен чем-то таким, что вызовет эпидемию на Святой земле.
— Нет, это не совсем порт. Корабли бросают якорь в отдалении от берега, к ним подходят лодки и забирают пассажиров.
— Разумеется, исмаэлиты.[67]
— Местные.
— Что значит «кочуют»? Опять? Никуда они не кочуют.
— Не кочуют — и точка.
— И в шатрах, и в домах.
— Не считал.
— Я бы на твоем месте не спешил сбрасывать их со счетов.
— Турки? Очень милы в своей лени и лихоимстве. Почти ничего не спрашивали. Было видно, что английский паспорт Мани оказывает на них магическое действие.
— Очень яркий свет…