История о роли lolonjinji (муравьев-миротворцев, от которых следует, однако, скоромные и срамные части тела уберегать) добежала дорожкою посвященных до министра, того самого, что путь начинал переводчиком в Потсдаме у Самого (допускаю, отец преувеличивал успех lolonjinji — мужская слабость, одинаково свойственная невротикам и бульдозерам). Но точно, никто не был поставлен в известность, что у отца — мучительная, до белых обмороков, инсектофобия — даже малину не ел, опасаясь увидеть тельце червей. Заурядная Musca domestica (т.е. муха) на хлебе или на хлебе с колбасой, скажем, ливерной, — вызывала гиппопотамье пр-р-р-р. Вряд ли стоит иронизировать над тем, кто закончил знаменитые курсы у станции Подсолнечная: шарахал из шайтан-трубы, управлял мотолыгой, заодно признаваясь доверчивому отпрыску (мне четырнадцать лет), что не может, увы, прихватить с собой ксюху — короткоствольный калашников — с ксюхой удобно брать банки. Он (влияние бабушки?) восклицал «Мне дурно!» (бабушки, чьи анкетные данные благоразумно отсутствовали, впрочем, в конце 1960-х, подъем его карьеры, никто бы не поверил, что некогда в отечестве встречались Энгельгардты, точнее Энгельгардты неправильные, об академике-единофамильце ни разу не шло речи; и теперь не имею понятия, в каком мы с правильным Энгельгардтом родстве).
Я-то знаю, вы синхронно всхлипните «Дурно!», только представив на ножках у мухокомнатной подруги яйца гельминтов и лямблии, а они, в свою очередь, сводят с вами знакомство фекально-оральным путем. Проняло? Моя цель, однако, в обратном: я желаю, чтобы вы оценили степень родительской любви, даже жертвы, ведь к «бабушкам», т.е. в данном случае к бабочкам, он относился немногим лучше, чем к темнорылым транспортам инфекций. Догадываюсь, «бабушки» — не домашняя шутка, а вроде словесной увертки, дабы не называть впрямую вестницу отлетевшей души (сюда же правильно присовокупить разбитое зеркало, три свечи, влетевшую в дом пичугу, подушку на столе, сновидение с покойником); смерти — и блаженной, когда утром тебя находят в постели, и ведомственно-героической, что могла прийти у деревни Авамбо, и от собственных рук, которую едва не выбрал, когда маму сжег инфаркт, — смерти боялся больше, чем мелких тварей земли, воды, воздуха. Разве забыть, как он доставал из чемодана завернутую с брезгливой тщательностью коробку: «Eh, bien, mon prince (тебе ведь не нужно переводить первую строчку “Войны и мира”?), хорошо, что они сухие, прабабушки эти… Мне дурно, как представлю, что они чешут лапами шею…»
После проговорился (вообще была склонность проговариваться и к тому же он частенько говорил во сне, потому, мама иронизировала, secret serviсe не для него), что спецоперацию «Butterfly» (приманить меня нимфалидами на стезю военного толмача в дальних странах) измыслил длинноносый, хотя правильнее стало бы «Borboleta» — «бабочка» по-португальски — смеялся отец, а длинноносый — под титановый гул моторов (разговор в самолете на обратном пути) — выкрикивал: «Твоя лингва — боевой слон, меч Македонского, стратегический бомбардировщик (у длинноносого уже тогда была тяга к соединению библейского слога с технической номенклатурой), и вот, твой слон, твой меч, твой бомбардировщик, под титановый гул моторов, приближается к Карфагену, Содому, тайным обиталищам Гога-Магога — но в последний момент из люков бомбардировщика упадут не бомбы, а — плюшевые медведи!» Ну, вы узнали наконец того самого соловья, похитителя Антимаха и Дэвидсона? Отец, убедившись, что сын выскочил из-под сачка военно-переводческой карьеры, сквитался по-детски — реквизировал чешуекрылых красавиц для певца побед и индустриальных рекордов. Не помню, чтобы снова их линии жизни пересекались. У отца, в отличие, например, от Вернье-старшего, отсутствовало пристрастие к коллекционированию имен в записной книжке. И пусть, как ни воспитывал он в себе des vertus d’homme, в нем оставалось женственных черт достаточно, чтобы набить косметичку, все же не был из тех, кто счастлив присутствовать на юбилейных банкетах триста девяностым по списку — удел мужчинок. Зря, что ли, говорил: «Ame nda kuba».