Хотя, разумеется, публичная казнь может какую-нибудь слабую неустойчивую душу спровоцировать на нервный, психический срыв, истерику и прочие дамские штучки – ну, так выключи, не смотри свой личный телеприемник.
А в воспитательном плане смертное наказание при всем честном народе весьма многообещающий устрашающий эффект создает в обывательском сознании.
А в чувственном, патологическом аспекте опять же врачующий эффект, освобождающий больную плоть от дурной энергии. Одна интересная угнетенная дама впоследствии признавалась в письме на телевидение – во время телепросмотра ритуальной казни ее зажатое тело сотрясалось раз за разом при лицезрении кровавого зрелища. Никакой мужчина еще не доставлял ей подобной чувственной радости, она почти исцелилась… О, как же был великолепен этот молодой, весь в алом, палач!
Следовательно, старина Фрейд не ошибался в своих умозрениях насчет человеческой дурно-похотливой болезненной натуры…
Утренняя золотая рапира своим бодрым острием уперлась в беззвучно спящее доверчивое лицо моей настоящей дневной жены. Не открывая глаз, она зашевелилась, затем повернулась ко мне спиной, а солнечному безжалостному клинку подставила ухо, свое слегка отлежалое, алеющее в чарующем сливочном волосяном завитке ушко, которое отчего-то вспенило во мне сонную кровь-дурь, которая одновременно же прилипла к голове, выдавая мое жеребячье нетерпение к этому плотскому холму, плавно-утонченно нисходящему к талии…
– Не вздумай будить. Получишь… – вдруг коснулась моего слуха совершенно трезвая, без обязательной сонной хрипотцы тирада моей нелюбимой жены. – Встанешь – открой форточку. Я сплю.
Мое жеребячье дыхание после этих прагматических слов вошло в свое обычное негалопное русло. Дурной кровоток перестал помидорить мое лицо, и я поймал себя на мысли, что думаю, размышляю, точно вновь присутствую в самом сновидении в почетной должности профессионального экзекутора. Вернее, продолжаю сопереживать своему сновиденческому персонажу, который во всех своих кровожадных проявлениях, профессиональных ухватках в точности я сам, все равно что моя дневная зеркальная копия. Копия моей скрытой истинной душевной жизни. Она даже более настоящая, чем я в действительности.
Все-таки в этой жизни я всегда скрываю свою природную кровожадность, свое любопытство, и вместе с тем я искренне сентиментален и чистую горькую слезу могу испустить, шагая вместе с удивительным бессребреником, героем Кнута Гамсуна, шагая по равнодушным, беспечным и удивительным улицам Христиании, потому что сам испытал на своей тонкой шкуре, на своем желудке, что такое, когда тебя знать не знают, не верят в твои бесценные талантливые мозги и при этом даже диетическая мышиная овсянка вся изведена, вылизан и кисель-клейстер из нее, а сам в бесчисленных долгах, точно в заплатах нищего-бомжа, разве что есть комната своя коммунальная с соседкой-алкоголичкой и тощими дерзкими тараканами…
То есть в жизни, которая вне сновидений, я все-таки всегда фальшив, неискренен, дипломатичен до омерзения. Потому что мое поведение во всех своих привычках подразумевает общепринятый (кем-то?!) этикет, нормы так называемого поведения-послушания, за которыми я с удовольствием прячусь от самого себя во всякий час.
Подумать только, который год живу-существую с красивой умной женщиной, которая мне нужна, точнее, необходима для естественных проявлений моей плоти, а попросту говоря, для похотливой бесплодной случки.
А впрочем, эта чудесная человеческая самка уже давно по-настоящему не тревожит, не будоражит мою чувствительную и чувственную натуру своими изящно-гибельными формами, своей призывно располагающей попой, которой она так плотоядно умеет шевелить под тонким пряным одеялом.
И поэтому приходится изощрять-будить свое заскучавшее, приевшееся воображение в каких-то немыслимых сексуальных фантазиях, чтобы все-таки не обидеть ее, ее игру в плотскую страсть, видимо, иногда и настоящую.
И, разумеется, она пробуждается, эта обыденная семейная сексуальная энергия, холодная, слепая, бесчувственная, механистическая.
Вон, пожалуйста, присмотрел ее сонное ухо, защищенное лишь воздушной прядью, и, черт знает, вдруг проникся чувственностью, аж лицо обожгло… С какой, спрашивается, стати потянуло? Ведь покажись, мелькни она другой, по-настоящему соблазнительной частью тела, теплым ореховым бедром, коленом, что минуту назад холодилось на свободе, – никаких пикантных эмоций, одни тяжкие философические раздумья о бренности жизни… той самой домашней мухи, что отогревалась на острие солнечного утреннего клинка.
В самом деле, почему муха, которая есть Божья тварь, менее интересна, менее нужна Богу?
Есть подозрение, что эта на вид непримечательная муха и есть венец Божьего замысла, а совсем не это превратно похотливое существо, которое лежит в постели уже целую вечность и лелеет в себе совершенно глупую ненависть к женщине, которая его, как порядочного послушного мужа, попросила открыть форточку, чтоб поспать еще в жалкий выходной час-другой в чистой, проветренной атмосфере…