Тотчас же на трибуну поднялся Барер; он попросил, чтобы Собрание внесло в протокол этого скорбного дня свидетельства сожалений, которые пробуждает у его членов кончина этого великого человека, и настоял на том, чтобы всем членам Собрания было именем отечества предложено присутствовать при погребении.
Назавтра, третьего апреля, в Национальное собрание обратился парижский департамент; он испросил и получил согласие на то, чтобы церковь Святой Женевьевы была преобразована в пантеон, где отныне предстояло покоиться великим людям, и первым там надлежало похоронить Мирабо.
Приведем здесь этот великолепный декрет Собрания. Пускай читателям попадаются в книгах, которые у политиков слывут легковесными, ибо грешат тем, что излагают историю не столь неуклюже, как историки, – пускай, повторим мы, читателям как можно чаще попадаются на глаза эти декреты, тем более великие, что непосредственно исторглись у народа под влиянием восхищения или благодарности.
Вот этот декрет, слово в слово: «Национальное собрание постановляет:
На другой день, в четыре часа пополудни, Национальное собрание в полном составе покинуло зал Манежа и направилось к особняку Мирабо; там его ожидали директор департамента, все министры и толпа более чем в сто тысяч человек.
Но из всех этих ста тысяч ни один не прибыл от имени королевы.
Процессия пустилась в путь.
Во главе ее шел Лафайет, главнокомандующий национальной гвардии королевства.
За ним председатель Национального собрания Тронше, по-королевски окруженный строем телохранителей числом в двенадцать человек. Далее следовали министры.
Далее Собрание, все партии вперемешку, Сиейес под руку с Шарлем де Ламетом.
Далее, за Собранием, Якобинский клуб, смахивающий на второе Национальное собрание; Якобинский клуб широко огласил свою скорбь, более показную, надо думать, нежели искреннюю: он объявил неделю траура, а Робеспьер, который был слишком беден, чтобы потратиться на черный фрак, взял его напрокат, как во время траура по Франклину.
Далее – все население Парижа, замкнутое между двумя шеренгами национальной гвардии, насчитывавшей более тридцати тысяч человек.
Эта необъятная толпа шла в такт траурной музыке, которую играл оркестр, включавший в себя два неизвестных до тех пор инструмента – тромбон и тамтам.
Лишь в восемь часов процессия прибыла к церкви Святого Евстафия.
Надгробную речь произнес Черутти. Едва он договорил, присутствовавшие в церкви десять тысяч солдат национальной гвардии разом разрядили ружья в воздух. Собравшиеся, не ожидавшие этого залпа, огласили церковь громкими криками. Сотрясение было столь мощным, что не уцелело ни одного стекла в окнах. На мгновение показалось, что своды храма вот-вот обрушатся и церковь погребет гроб под своими обломками.
Шествие снова пустилось в путь при факелах; мрак сгустился не только на улицах, по которым следовало пройти, но и в сердцах идущих людей.