Глебу было вовсе не до зрелища; он пришел в Комарево за делом. Он не прочь был бы, может статься, поглядеть на удалую потеху, да только в другое время. Несмотря на советы, данные жене о том, что пора перестать тосковать и плакать, все помыслы старого рыбака неотвязчиво стремились за Ваней, и сердце его ныло ничуть не меньше, чем в день разлуки. Дело одно, необходимость восстановить хозяйственный порядок могли заглушить в нем на минуту скорбь и заставить его пойти в Комарево. Но делать было нечего: волей-неволей надобно было остановиться. Народ, привлекаемый кулачным боем, прижимал рыбака к тесному кружку, обступавшему бойцов. Высокий рост старого рыбака позволил ему различить на середине круга рыжего исполинского молодца с засученными по локоть рукавами, который стоял, выставив правую ногу вперед, и размахивал кулаками.
– Федька, батрак с Клишинской мельницы! – восторженно подсказал сын смедовского мельника, спутник Глеба.
– Выходи! – кричал Федька, поворачивая во все стороны лицо свое, такое же красное, как волосы, и обводя присутствующих мутными, пьяными глазами.
Никто, однако ж, не решался «выходить»; из говора толпы можно было узнать, что Федька уложил уже лоском целый десяток противников; кого угодил под «сусалы» либо под «микитки», кого под «хряшки в бока», кому «из носу клюквенный квас пустил»[32] – смел был добре на руку. Никто не решался подступиться. Присутствующие начинали уже переглядываться, как вдруг за толпой, окружавшей бойца, раздались неожиданно пронзительные женские крики:
– Батюшки, касатики! Не пущайте его, батюшки! Держите! Одурел совсем, старый! Никандрыч, Никандрыч!.. Держите, касатики! Не пущайте его драться!..
Крики бабы усиливались: видно было, что ее не пропускали, а, напротив, давали дорогу тому, кого она старалась удержать. Наконец из толпы показался маленький, сухопарый пьяненький мужичок с широкою лысиною и вострым носом, светившимся, как фонарь. Он решительно выходил из себя: болтал без толку худенькими руками, мигал глазами и топал ногами, которые, мимоходом сказать, и без того никак не держались на одном месте.
– Батюшки, не пущайте его! Родимые, не пущайте!.. Ох, касатики! – кричала баба, тщетно продираясь сквозь толпу, которая хохотала.
– Выходи!.. Вы-хо-ди!.. – хрипел между тем лысый Никандрыч, снимая с каким-то отчаянным азартом кафтанишко.
– Вытряси из него, Федька, из старого дурака-то, вино. Что он хорохорится! – сказал кто-то.
Федька тряхнул рыжими волосами и вполглаза посмотрел на противника.
– Что ж ты, выходи! – продолжал кричать Никандрыч, яростно размахивая руками.
– Ой, не подходи близко, лысина! – промычал Федька.
– Ах ты, шитая рожа, вязаный нос! Ах ты! – воскликнул Никандрыч и вдруг ринулся на бойца.
Тот дал легкого туза. Никандрыч завертелся турманом; толпа захохотала, расступилась и дала дорогу бабе, которая влетела в кружок и завыла над распростертым Никандрычем.
– Поделом ему, дураку: не суйся!
– Молодые дерутся – тешатся, старые дерутся – бесятся.
– У празднества не живет без дуровства! – заметил другой рассудительным тоном.
– Хорошо чужую бороду драть, только и своей не жалеть.
– Вишь, одурел старый хрыч: куда лезет!
Но все эти разговоры, смешанные с хохотом и воплями бабы, не доходили уже до Глеба: он и товарищ его пробрались дальше.
Вскоре различили они посреди гама, криков и песней плаксивые звуки скрипки, которая наигрывала камаринскую с какими-то особенными вариациями; дребезжащие звуки гармонии и барабана вторили скрипке.
– Слышь, Глеб Савиныч, это у медведя! – воскликнул мельник, подергивая плечами и притопывая сапогами под такт удалой камаринской. – Пойдем скорее: там и Захарку увидишь; да только, право же, напрасно, ей-богу, напрасно: не по тебе… чтоб мне провалиться, коли не так.
Но Глеб его не слушал: немного погодя он уже пробирался сквозь тесную стену народа, за которой раздавалась камаринская.
На одном конце довольно пространного круга, составленного из баб, ребят, девок, мужиков и мещан всякого рода, лежал врастяжку бурый медведь: подле него стоял вожак – кривой татарин с грязною ермолкою на бритой голове. Перекинув через голову цепь, конец которой прикреплялся к кольцу, продетому в губу зверя, прислонив к плечу дубину, вожак выбивал дробь на лубочном барабане. Товарищ его, «козылятник», то есть тот, который пляшет с козою, также из татар, пиликал между тем на самодельной скрипке самодельным смычком. Каждая черта его рябого лица была, казалось, привязана невидными нитками к концу смычка; то брови его быстро приподымались, как бы испуганные отчаянным визгом инструмента, то опускались, и за ними опускалось все лицо. Когда смычок, шмыгнув по баскам, начинал вдруг выделывать вариации, рысьи глазки татарина щурились, лицо принимало такое выражение, как будто в ухо ему залез комар, и вдруг приподымались брови, снова раскрывались глаза, готовые, по-видимому, на этот раз совсем выскочить из головы. Оба товарища были сильно навеселе; несколько пустых штофов лежало на траве, подле мешка, скрывавшего козу.[33]