Гришка и Захар очутились на свободе только после обеда, когда старый рыбак улегся, по обыкновению своему, в сани под навесом.
– Ну, уж денек! Подлинно в кабалу пошел! Точно бес какой пихал тогда, – говорил Захар, спускаясь по площадке, куда последовал за ним и приемыш. – А что, малый… как тебя по имени? Гриша, что ли?.. Что, братец ты мой, завсегда у вас такая работа?
– Это что! Такая ли у нас работа!.. Ты бы поглядел, что бывает в полную воду: дохнуть не даст, инда плечи наест! – с живостью подхватил приемыш, говоривший все это, частию чтобы подделаться под образ мыслей Захара, частию потому, что, сохраняя в душе тайное неудовольствие против настоящей своей жизни, радовался случаю высказать наконец открыто, свободно свое мнение. – Ему теперь не до работы: добр́е с сыновьями не поладил, как словно все о них скучает, – продолжал Гришка. – Вот маленько пооправится, тогда-то ты на него погляди! Другого такого, кажись, нет на всем свете! Мало-мальски что не так, не по его выйдет, лучше и на глаза не показывайся… И не уймешь никак: за пять верст тебя видит – даром, не в ту сторону смотрит… Особливо как придет это рыбное время: беда! Нет тебе покою ни днем, ни ночью. Да вот погоди, поживешь с нами до осени, сам увидишь…
– Вряд дождаться! – небрежно подхватил Захар. – Маленечко в голове шумело, «через эсто» больше пошел… Нешто в Комареве мало фабрик! Намедни и то звали…
– Тебе бы остаться: фабричная-то жизнь, знамо, лучше нашей! – с живостию поддакнул Гришка.
– А ты каким манером знаешь? Разве был на фабриках?
– Быть не бывал, а слыхать слыхал. Говорят, супротив фабричной-то жизни никакая не угодит…
– Надо полагать так, повольготнее вашей: семь верст дотедова не доехала! – произнес Захар, разваливаясь под тенью большой лодки и вынимая кисет. – Житье отменное. Мещанин ли, купец ли, фабричный ли – это, выходит, все едино-единственно, – продолжал он с какою-то наглою, но вместе спокойною уверенностью. – Главное, разумеется, состоит, каким манером поведешь себя; не всякому и там хорошо. Вот я жил: сам живешь на манер работника, а что Захар, что хозяин – это все единственно. Всякий скажет тебе, какой такой Захар человек есть! У меня, как затяну песню, покажу голос, никакая не устоит. Господа приезжали слушать. Одну барыню так даже в чувствие привел! Через это больше и славу такую получил. Кабы не хорошо жить, леший жить бы велел! Сидишь себе, челночком пощелкиваешь: работа самая, выходит, любезная. Насчет компании также нигде не потрафишь: совсем другое против крестьянского обхождения. Ну, что, вот хоть бы твой хозяин – вахлак, как есть лапотник. У нас поглядишь: настоящий купеческий народ. Других рубах, окромя ситцевых, не имеет. А насчет, то есть, веселья, лучше, кажется, нельзя найти: парни ловкие, песельники – есть с кем разгуляться. Теперича коли с девками покуражиться захотел, тут тебе только и жить! Сделал ей уваженье: платок купил, серьги, что ли, и будет. Другому, какой порасторопнее, и того не надо: сами льнут; есть и такие, что и сами дарят, умей только настоящим манером вести! – примолвил Захар, самодовольно пристегивая кисет к жилетной пуговице, вынимая трубку изо рта и отплевывая на сажень, с известным шипеньем.
Гришке между тем не сиделось на месте. Черные глаза его, жадно устремленные на рассказчика, разгорались как уголья. Румянец играл на щеках его. Время от времени он нахмуривал брови и притискивал ногою землю.
– Так у нас каждый день идет; а посмотрел бы ты в праздник! – продолжал Захар, поощренный, видно, успехом своего красноречия. – Поглядел бы, как на улицу-то выйдут: пляски, песни пойдут это по харчевням. Веселись, значит: лей-перелей, гулянка по-нашенски! Станешь с гармонией (насчет этого мы также никого не уважим), так тебя и облепят. Есть на что и посмотреть, не то что ваши, примерно, лапотницы: мещанками ходят! Лаптей ни у одного молодца единого не увидишь: куда ни глянешь, все сапоги, все сапоги… Свои оставил в Комареве у знакомого, – скороговоркою подхватил Захар, заметив, что собеседник невольно обратил внимание на его босые ноги, – здесь незачем; там же и кафтан оставил. Кафтан также отменный, форсистый: я насчет одежды себя наблюдаю. У меня, как жил на фабрике под Серпуховом, у Григория Лукьянова – одних лет был тогда с тобою, – так ситцевых рубах однех было три, шаровары плисовые, никак, два жилета, а этих сапогов что переносил, так уж и не запомню. Ну-ткась, наживи-ка ты столько в здешнем-то житье! Я чай, сапогов-то и не нашивал.
– Да, много здесь наживешь! – произнес Гришка тоном человека пристыженного, подавленного сознанием своего ничтожества.