— Милый Штерк, я вовсе не сомневаюсь, что эти ваши теории — наилучшие в мире социалистические теории, которые вы пропагандируете уже не один десяток лет и которые обещают нам Золотой век. Но теперь, когда вы взялись применить их на практике… Да вы хотя бы взгляните, как комично и глупо болтаются эти драпировки на моих книжных шкафах! — Штерк молчал, а я, что мне было еще делать, продолжал говорить. — Все эти ваши указы, как на подбор, либо глупости изначально, либо становятся таковыми, достигая прямо противоположного действия, сколь бы высокими целями вы ни руководствовались. — Штерк по-прежнему молчал, и у меня было ощущение, что он принимает мои слова всерьез, и во мне это вызывало уважение, тем более что самому мне с той же серьезностью относиться к его словам удавалось лишь фрагментарно. Когда венгерская Коммуна потерпела крах, он явился ко мне, но я, вопреки своему любопытству, принять его отказался. Он эмигрировал в Вену, как говорили в селе, потом в Москву, потом снова в Вену, где погиб при загадочных обстоятельствах. Часть моих информаторов говорит о самоубийстве, другая — о нелепой случайности! — Распределение буржуйских, как вы изволите выражаться, квартир между неимущими пролетариями? Bon[92]. А впрочем, не
Странно, но я на него кричал. Мои слуги — по их указаниям — перетаскивали мои вещи. Я решил наконец поделиться с ним мыслями о вещах, выброшенных из привычного окружения, из векового контекста, которые для них, представления не имевших об этом контексте, были и впрямь неким нагромождением, какой-то бесформенной отвратительной кучей. Все это мне напоминало о варварстве, но я не стал говорить об этом Штерку, а только заметил:
— Несомненно, нагромождение этих вещей — зрелище неприглядное. Надеюсь, вы понимаете, господин Штерк, разницу между изысканным ужином и жратвой?
— Конечно, ваше сиятельство. Тем не менее голод вносит в ваше высказывание некоторый нюанс.
— Что вы имеете в виду, извините?
— Я имею в виду, что люди хотят жрать! В этом случае между ужином и жратвой определить разницу затруднительно. Для этого нет критериев! Гурман, я его понимаю, презирает голод. И он прав! Что за бред, поедать что-нибудь, что ему не по вкусу! Что за бред, отказать себе в чем-то изысканном! Однако когда „имущие“ и „неимущие“ сталкиваются лицом к лицу, их точки зрения различаются кардинально! Горбушка хлеба, смазанная тоненьким слоем смальца, господин граф, не имеет, как вы изволите выражаться, контекста!.. — Я хотел перебить его, но он не позволил. — И если для кого-то горбушка хлеба — это и есть весь мир, если внутри урчит голод, а снаружи — горбушка хлеба… то это, простите, совсем не то, что звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас!
И опять эта поразительная беспардонная легковесность! Ну за что мне любить евреев? Эта драматическая иеремиада! Я уже готов был воспринять Штерка всерьез — а тут это кабаре! Кант и будапештский клошар!
— Голод — могучая сила! — добавил он весело.
— Не знаю, что и сказать, — ответил я раздраженно. Это чувство, когда человек не знает, как реагировать на события, очень часто посещало меня в „133 славных днях“ Коммуны. Мне приходилось вступать в речевые контакты с людьми, с которыми прежде меня разделяли океаны. Теперь они испарились. Мне не раз приходилось читать красочные повествования о путешествиях караванов по выжженной солнцем пустыне, где всегда в какой-то момент измученному жаждой путнику вспоминался, безмерно усиливая его муки, некогда выпитый им прекрасный напиток; точно так же тянулась тогда и наша жизнь, медленная и все более невыносимая.
Намекая на свой ограниченный опыт по части голода, я заметил:
— Нет, пожалуй, хорошего коммуниста из меня не получится.
— Боюсь, что вы правы, граф. — Штерк казался разочарованным. Возможно, он ожидал продолжения разговора на эту тему.
Страшнее террора была для меня абсурдность происходившего. Мне страшно, когда я
— Вот и ваш коммунизм походит на такой спотыкающийся взгляд.
— А может, беда как раз в самом зрении? Бегает взгляд — вот и спотыкается! Вам не кажется, что слепой — самый спокойный из созерцателей?
— Ваши парадоксы меня утомляют!
— А меня — ваша логика! — И добавил, что христианство и есть тот слепой, устремивший свой взгляд в бесконечную пустоту горизонта.
— Вы дерзите?
— Нисколько, ваше сиятельство.
Я охотно ему поверил.