Но было при этом и нечто, что ввело меня в затруднительное положение: неуверенность, которую я испытывал, видя слезы на глазах Штерка. Ибо, с одной стороны, я видел, что они вполне искренни, что он не ломал комедию, а с другой стороны, видел, что слезы эти — органичная, неотъемлемая часть того самого парафраза Гёте: искренняя глубина и комедиантство. Как это совместить? Мне казалось, что вещи эти несовместимые, я замолчал, пораженный, чувствуя, что оказался в мире, в котором не ориентируюсь. Между тем я был всегда убежден, что мир создан именно для того, чтобы в нем было легко ориентироваться, — за скромностью не буду приводить этому подтверждений, — больше того, был уверен, что мир так устроен, так сотворен, чтобы я ориентировался в нем.
— Вы сослались на Яхве, Творца? А я почему-то думал, что мир сотворен коммунистами.
Штерк, уже успокоившись, совершив снова пируэт, повернулся ко мне и со смехом ответил:
— Нет, зачем же, ответственности с Небес мы не снимаем… Наше дело — преобразовать его… — Он сделался снова серьезным. — Будь я верующим, я занялся бы Богом. Но поскольку я атеист, то занимаюсь собой… Я еврей, но не верю в Бога. И в еврейские традиции — тоже. Не верил и мой отец, но традиции передал. И я поступлю тоже так же, хотя и не верю.
Глаза его опять увлажнились, и я снова с невольным уважением посмотрел на него, эта вера без веры заставляла меня задуматься. Интересно, чего бы я стоил без Бога? На что бы я был способен? Ни на что! Ведь Бог для меня — не теологическая конструкция, а сама моя жизнь!
— А вы не боитесь безверия? — спросил я вполголоса. Я видел, он понял, что я имел в виду; я сказал ему то, что еще никогда не говорил никому, даже себе самому, а именно, что я боюсь безверия, безверия прежде всего своего собственного, а также его безверия, что безверие заразительно, я боюсь его, ужасаюсь. Презираю и ненавижу.
Мокрые глаза Штерка теперь смеялись.
— Hauptsach, der Herrgot isch gsond! (Главное, чтобы Господь был здоров!), — как некий подарок, бросил он мне сомнительную остроту, за что, в виде исключения, я был ему благодарен. Бог здоров и вынослив! Мускулистый, пышущий здоровьем Бог! Я тут же подбросил ему идею о коммунизме как жутком факире на час.
— Ваше сиятельство — замечательный beobachter, тонкий наблюдатель. — Без этого комплимента я мог бы и обойтись, но затем, словно бы в продолжение, он добавил: — Когда нам уже ничего не хочется и все наши амбиции испарились, мы созерцаем самих себя, становимся собственной публикой. Довольно странный спектакль! — Да, спектакль весьма странный!
— Однако настоящее не существует без прошлого и без будущего, настоящее — это следствие прошлого. — Он с интересом ждал продолжения. — При условии, что мы не отменяем времени!
— Нет, нет, времени мы не отменяем! Мы просто преобразуем его! Начинаем новое время, новое летоисчисление! — На сей раз отмахнулся я.
— Вы можете представить себе дуб без времени? Без годовых колец? Что это было бы? Пустая прогнившая ложь. — Еврей Штерк усмехнулся. Я, кажется, попал в его западню.
— Вы правы, ваше сиятельство. Именно это я и хотел сказать. Пустая!.. Прогнившая!.. Ложь!.. — Его усмешка смягчилась, превратившись в улыбку, и он робко, по-юношески добавил: — Но я все же не смею предположить, что вы, граф, сделались коммунистом.
— Это верно, — холодно сказал я. Хотя, по иронии судьбы, когда стало известно, что по железной дороге можно ездить только с удостоверением директории и партийным билетом, я распорядился, чтобы меня и всех членов моей семьи записали в социалистическую партию. Партийное руководство было несколько озадачено — во всяком случае воплей „ура!“ я не слышал, они поняли, в чем тут трюк. (Зато потом, когда „коммуне“ пришел конец и не было уже никакой опасности, вернувшиеся из эмиграции братья по классу надменно критиковали тот мой поступок, представления не имея о царивших тогда условиях. Хотя для того, чтобы сделать вышеупомянутый шаг, никто не требовал от нас отказаться от собственных убеждений, чего, собственно, и не произошло.)
При желании они даже могли бы называть нас товарищами. Мир встал с ног на голову. Коммунисты делают шутов даже из себя. Ах, скорее, скорее! Как журналистика — это литература момента, так коммунисты — аристократы мгновения. Ну да ведь на мгновение нельзя стать аристократом, на мгновение можно стать разве что коммунистом! Самоопределение через противоречие ведет к пародии! Вместо ценностей — пародия ценностей! И по мере того как место реальности занимают картинки, нарисованные в газетах, пародия заменяет оригинал, заменяет собою все, и за ней уже не увидеть святой реальности, которую самым бесстыдным образом искромсал нож пародии, выворачивающей все наизнанку.