Решено было тут же начать репетиции. Выступление было назначено на День смеха, 1 апреля 1976 года. И вдруг Анатолий Аграновский, наш Ленский Первый, наша гордость, наш «премьер», заявил, что выступать не стоит. Мы уже не те, и он лично выступать не будет. Это был тяжелый удар. Но мы, как говорится, не дрогнули. И вот настал день выступления. Пришли все – кроме одного…
Я в своем конферансе сказал:
– Вы видите участников ансамбля. Нет лишь Анатолия Аграновского. Он не вышел на сцену. И я подумал: кого он мне напоминает? Ну конечно, князя Трубецкого, который не явился на Сенатскую площадь в решающий день восстания декабристов 14 декабря 1825 года. А перед вами находятся те, кто выйти на сцену не побоялся…
Но как же мы обрадовались, когда Толя пришел к нам за кулисы и попросил, чтобы ему дали что-нибудь исполнить. Мы сразу же предложили ему на выбор из Трех Ке. Надо сказать, что он спел арию закрытого рецензента совершенно бесподобно. Видимо, очень уж ему хотелось реабилитировать себя за неверие «в нас».
В повести Чехова «Моя жизнь» жена главного героя Мисаила Полознева, прощаясь, пишет ему письмо, в котором говорит: «У царя Давида было кольцо с надписью: “Все проходит”». А в конце повести Мисаил размышляет: «Если бы у меня была охота заказать себе кольцо, то я выбрал бы такую надпись: “Ничто не проходит”. Я верю, что ничто не проходит бесследно».
Может быть, и пишутся воспоминания – серьезные и несерьезные – потому, что ничто не проходит.
Зиновий Паперный, 1940-е. Архив семьи Паперных
Бывали дни веселые…
Прошлое тем и отличается от настоящего, что оно не проходит. Бывает, стоит перед глазами совершенно как живое. Или вдруг постучится тебе в душу – сколько лет, сколько зим! Как снег на голову.
Короче говоря, 1947 год. Я поступил в редакцию «Литературной газеты».
Еще раньше я был с ней связан – писал всякого рода редакционные врезы, коротышки, отзывы-безымянки. Но вот летом 1944 года мне дали задание, которое просто ошеломило меня своей не то чтобы грандиозностью, но – что-то в этом роде: написать большую передовую статью к 40-летию со дня смерти Чехова. Я тогда был аспирантом филологического факультета МГУ. Конечно, редакция шла на большой риск – все-таки я был человек со стороны, незнакомый со всеми условностями и, как бы сказать, пируэтами. Насчет того, как надо писать передовицу, что поставить во главу угла, где что заострить, выпятить, выделить, наделить, кого обязательно и неминуемо процитировать, кого, наоборот, безоговорочно отлучить и т. д.
Но я любил Чехова и решил написать не обычную передовицу – как тогда выражались, «передовочку», «передок» и т. п., а попытаться высказаться, почему я и мы все Чехова любим. Размер мне дали большой. И вот, не побоюсь этого затрепанного слова, мой трепетный текст кладут на стол Евгении Ивановне Ковальчик, в ту пору почти полновластной хозяйке редакции. Она уединяется в своем отдельно взятом кабинете на час, потом выходит и говорит довольно флегматично: «Очень хорошая передовая. Даже жалко, что мы даем ее как передовицу, без подписи». И тут же Евгения Ивановна изложила длинный список всех тех «пируэтов», без которых газетная передовая – не газетная передовая.
В ту пору редактор считался чуть ли не главным деятелем литературы. И каждый редактировал изо всех сил. Никто не хотел зря есть хлеб – его честно отрабатывали. Короче говоря, хотя статью я написал хорошую, но лучшее – враг хорошего и т. д., и т. п., работы еще было невпроворот. Доделать все это надо было к завтрашнему дню, к трем часам. Я забрал статью и поехал за город, где тогда в летние месяцы жил. Там я засел за доработку, но несколько увлекся, забыв о времени. На следующее утро мне предстояло добежать до железнодорожной станции за двадцать минут, а вообще-то у меня уходило на это обычно полчаса. Я понесся что было сил, тяжело дыша подбегаю к станции, а там уже стоит моя электричка. Она везла солдат. Они расположились на ступеньках. Сил у меня больше не оставалось, я понял, что опоздал, следующая электричка шла не скоро, подвожу редакцию, статья шла в номер… И я в отчаяньи рухнул на траву. Но едва я упал, как сразу раздался оглушительный рев – оказывается, солдаты следили с поезда за моей побежкой и, увидев, как я малодушно капитулировал, заревели «давай, давай!», замахали руками. Народная, вернее армейская, поддержка мгновенно оживила меня, я вскочил и помчал к поезду каким-то бешеным, нервно-спазматическим аллюром. Вагоны уже поплыли, но солдаты буквально втащили меня – не зная того, что они втаскивают меня в литературу.