Молчание было недолгим, но заметным. Это почувствовали все. Шмаков стоял достаточно далеко, Новый мог и не расслышать или сделать вид, что не расслышал. У него был шанс, но он им не воспользовался. Метельников — генеральный директор ведущего объединения, фигура ключевая и, как он успел понять, авторитетная. В любом другом случае он мог бы сказать: это какой же Демин или Севастьянов? Сошло бы. И спустя месяц и спустя три министру не обязательно знать всех. С Метельниковым иначе. Слишком часто он слышит эту фамилию — Метельников. И в самом министерстве и за его пределами. У Нового был шанс, но он им не воспользовался.
— Надо полагать, у руководства было достаточно времени, чтобы определить свое отношение к такому событию, — сказал Новый. — Вам, Георгий Константинович, и карты в руки.
Все вздохнули с облегчением. Зашевелились, задвигались, заговорили. И одобрение, которое сквозило в общем гуле, вряд ли имело отношение к Метельникову. Просто раскованность по поводу зыбкого дозволения приберечь свои взгляды до поры. С легкостью расходились по кабинетам и уже оттуда поочередно звонили Шмакову, уточняли детали. С официальным торжеством все ясно — поручено Шмакову, пусть выкручивается, на то он и первый зам. А как же банкет? Новый самоустранился. Что значит? — на собственное усмотрение? Это ты так считаешь или он так считает? Шмаков отшучивался, он-де может отвечать только за себя. Лично он на банкет пойдет. А в остальном не властен. Но если им очень нужен совет и они не могут без совета, он, Шмакову им рекомендует идти к министру. Шмаков не смеялся, хотя ему очень хотелось рассмеяться. Он посмотрел на часы и сказал в трубку: «Кажется, банкет в семь?»
«Все очевидное — крайне сомнительно!» — эту фразу произнес один из них, вернувшись на свой этаж. Еще и подарок — внушительный мельхиоровый поднос с гравировкой. Можно и не пойти, но что тогда делать с подарком? Не будь этой гравировки… В сомнениях торжествовала меркантильная тема: никому не передаришь и домой не унесешь.
Шмаков имел все основания быть довольным собой. На официальном торжестве он сказал хорошую речь. Он даже пожалел, что в последний момент переиграл зал. «Такие речи надо произносить на площадях, запруженных народом». Шмаков услышал эту фразу, она была сказана за его спиной кем-то из сидящих во втором ряду. Он не стал оборачиваться, порадовался за себя: речь удалась. Метельников нервно пожал ему руку. Кое-что Шмаков приврал: дескать, Новый очень сожалеет, он собирался быть сам, но в последний момент… Шмаков не стал вдаваться в подробности, жест сожаления должен был дополнить сказанное. И не собирался говорить, а вырвалось. Зачем он это сказал? Сейчас, сидя в машине, он полагает, что это получилось непроизвольно: хотелось встряхнуть, ободрись Метельникова. Тот показался ему подавленным. Это можно считать объяснением, но сам Шмаков знает — все было не так. Он подошел к микрофону, повернулся к президиуму и, что самое странное, выделил в этом многофамильном присутствии не Метельникова, а наклоненную вперед крутолобую властную голову Голутвина. Внешне Павел Андреевич мало изменился, разве что лицо стало чуть насупленным, отрешенным. Шмаков вдруг подумал, что этот человек никогда не причинял ему зла, но своим присутствием в окружающей Шмакова жизни всегда олицетворял смутную тревогу, предостережение. Было время, Шмаков жил под страхом, что Голутвин наступает ему на пятки: где-то уже принято решение, уже голосуется, подписано и не сегодня завтра ему, Шмакову, предложат подать в отставку. Потом поутихло. Молва двинула Голутвина дальше и выше, а в качестве фаворита уже называли Метельникова и ему, Шмакову, предлагали приглядеться и остерегаться этого инициативного, несгибаемого, напористого генерального директора. Возможно, Шмаков бы и послушался, но Прежний ушел в СЭВ, ему на смену пришел Новый. Кажется, выбыл из игры Голутвин. Молва не осталась безучастной к событиям: фаворита понизили в ранге, теперь Метельникова прочили на место Голутвина. И Шмаков как бы получал передышку.
Но сейчас, когда он увидел Голутвина так близко от себя, проигравшего, однако еще по инерции сохранявшего амбициозный вид, эхо многолетних предчувствий дало себя знать. Если даже Новый и не говорил о Метельникове, пусть все поверят слуху и получат в его, шмаковских, словах подтверждение: говорил. И сам Голутвин (после письма министру назад ему пути нет) уверует: именно Метельников, и никто другой.
Голова Голутвина еле заметно дернулась, слегка завалилась набок. У Голутвина стало хуже со слухом. Сначала он думал, что это последствие простуды, такое с ним случалось и ранее, однако глухота прогрессировала. Голутвин боялся, что недуг заметят окружающие, садился ближе к собеседнику, сам стал говорить громче, даже кресло за собственным столом слегка разворачивал, чтобы казаться к говорившему не лицом, а как бы вполоборота и по мере разговора незаметно придвигаться, выставляя слегка вперед здоровое ухо…