Однажды вечером, после ужина, мне довелось услышать разговор дона Диего с женой. Мастер потягивал из бокала рубиновое вино и заедал изюмом. Говорили о подмастерьях.
— Отправь его домой, — убеждала хозяйка. — Я из-за него всё время беспокоюсь, боюсь, что он и девочек может обидеть.
— Детей он не тронет, — уверенно, но мрачно сказал Мастер. — Они расплачутся, покажут на него пальцем. Этот хитрец такого не допустит.
— Мне он не нравится, — настойчиво повторяла донья Хуана Миранда.
— Мне тоже. Но талант у него несомненный.
— А второй ученик? Альваро?
— Хороший мальчик. Послушный, воспитанный, правильный. Одна беда: художника из него не вырастить. Разве что неплохого копииста{15}.
Альваро был сыном придворного писца. Маленький тщедушный заика с вечно расстроенным желудком. Альваро мне нравился, но на Кристобаля я поневоле обращал больше внимания, поскольку с ним приходилось всё время держать ухо востро. А как иначе защитить себя, свою одежду и вещи, которые Мастер вверил моим заботам?
Когда Мастер писал портреты — а заказов в иные месяцы случалось очень много, — я всегда находился рядом, расставлял столы и стулья на подиуме, где сидел заказчик, держал наготове бумагу для эскизов и при необходимости прикреплял её на специальные дощечки из светлой древесины. Эскизы делались углём, и я заранее обжигал веточки оливы в каменном очаге с поддувом, который сам соорудил на заднем дворе. Так получались угольные палочки.
Ещё мне приходилось то расшторивать, то зашторивать окна, чтобы свет падал равномерно на платье дамы или камзол почтенного дона. Эта деликатная работа требовала от меня неусыпного внимания.
Мастер придавал деталям огромное значение, но когда начинался сам сеанс, причуд у него становилось ещё больше, и только я знал все до единой. Над портретом всегда имелось покрывало, и, стоило кому-то приблизиться, Дон Диего мгновенно закрывал холст, чтобы никто не мог увидеть незаконченную работу. Заказчик никогда заранее не знал, как он будет выглядеть на портрете. Зачастую Мастер по нескольку дней вообще не прикасался к полотну: просто стоял, глядел на модель и размышлял. А иногда проведет две-три линии, отойдёт и замрёт.
Однако когда в его голове всё уже было выстроено, вся композиция и каждая мелочь решена, каждый цвет, оттенок и штрих продуман, Мастер принимался работать очень быстро. Он хватал кисть и, держа её посередине, подальше от стыка деревяшки с волосом, не глядя тыкал в палитру — большую, в форме фасолины доску, на которой я заранее готовил кучки густой краски в определённом, неизменном порядке: ближе к продетому в отверстие большому пальцу — тёмные, холодные цвета, дальше всё теплее и ярче, вплоть до большого белого холмика у самого края. Поглощённый работой, Мастер безошибочно попадал кистью в нужную краску, набирал ровно столько, сколько нужно, и смешивал в середине палитры с другой краской, чтобы получить искомый оттенок. Я не единожды наблюдал, как он это делает — не глядя, не отмеряя — и переносит на холст, воспроизводя в точности тот же тон, что вчера и позавчера.
Он делал частые, резкие мазки, которые могли показаться небрежными или беспорядочными, если стоять рядом с ним, близко к холсту. Но стоило отойти на несколько шагов, и все эти пятна и проблески светло-жёлтого или бело-кремового преображались, составляя тонкое кружево, оборку или блик на переливчатом атласном платье. Я был свидетелем таких волшебных преображений много раз и не уставал удивляться. Мастер, конечно, замечал моё удивление, но ничего не говорил, только молча усмехался в тёмные шелковистые усы.
Во время работы Мастер никогда не разговаривал. Человек, чей портрет он писал, мог болтать сколько угодно, а если он задавал вопрос и выжидающе умолкал, художник отвечал односложно — «да», «возможно», «именно», — а то и вовсе отмалчивался.
Зато он изучал людей. Однажды, работая над фоном после ухода заказчика, Мастер произнёс:
— До чего интересно наблюдать за людьми, когда они говорят о себе, верно, Хуанико? В такие минуты они проявляют свою истинную сущность. Женщины, к примеру, относятся к себе очень нежно, словно к близкой родственнице, которой они заранее прощают любую глупость. А мужчины собой восхищаются и говорят о себе, как судьи, которые заранее вынесли вердикт «невиновен».
— Мастер, а когда вы пишете портрет... эту истинную сущность людей трудно передать? И они на вас не сердятся? — осмелился спросить я.
— Не сердятся. Ведь людям-то их истинная сущность всё равно неведома, и на портрете им её не разглядеть. Принеси-ка мне ещё охры{16}.
И он опять умолк.
В отсутствие заказов он иногда писал мои портреты или просил накинуть какую-нибудь сложную для изображения ткань и сажал на подиум.