До меня дошла неодолимость новой разлуки: пора уходить! Нагостился, урвал незаконного счастья общения с собственной мамой. Скрытая тревога, мутной дымкой стлавшаяся за всеми сегодняшними событиями, холодным туманом поползла в душу. Привычная тяжесть придавила плечи. Снова нужно было полагаться только на себя, самому принимать решения. Снова мы разлучались, но я уже не был тем наивным и беззащитным ребенком, каким мама оставила меня два года назад.

В тон нашему прощальному настрою с дальних нар забился в упоении безнадежным плачем пронзительный женский голос:

Никто девчононьку не любит,И никому ее не жаль.Никто тоски ее не знает,И не с кем ей разделить печаль.

От мамы я не услышал ни назиданий, ни напутствий. Мы даже не обсудили, погостить мне у тетки или сразу махнуть обратно в ДПР.

Мама сунула мне серый треугольник письма и проводила далеко за деревню. По ее шоколадным щекам скатывались прозрачные слезы, она подавляла рыдания, не могла говорить. На прощание всплакнула всласть, с надрывом, оплела руками, обмякла и долго не отпускала. Суждено ли еще свидеться? Если и суждено, то не скоро. Впереди срок под завязку, а судьба зэков переменчива и непредсказуема. Страшно было думать о предстоящих годах разлуки.

Оплаканный, я не выронил и слезинки, унося с собой новую боль, которой полоснула по сердцу жалкая, растерянная гримаса маминого лица.

Знакомая придорожная тропинка петляла в траве. Оглянувшись, я увидел маму, чтобы запомнить навсегда. Она стояла в золотом диске упавшего солнца по-девичьи стройная, одинокая, в грубых растоптанных бахилах. Ветер колыхал длинную юбку, трепал седой локон, выбившийся из-под белой косынки, по-старушечьи повязанной под подбородком. Ей было тридцать три — славный библейский возраст, расцвет жизненных сил. Она неотрывно смотрела, как я ухожу все дальше и дальше, уверенно шлепая по утоптанной земле.

О чем она думала? Мне почему-то вспомнилось услышанное в поезде: «Дети надо иметь? Камни надо иметь!» Нет, наверняка не об этом.

Природа дала ей счастье родить детей. Вскормить и выпестовать не привелось, — удостоилась невольничьих пут, кайла и тачки. Предначертаниям природы не устоять перед извращенностью и уродством монстров тьмы, порожденных катастрофой человеческого духа. Сколько щедрого богатства молодых чувств, сколько любви было погребено ими заживо, принесено в жертву наркотическому безумию власти? Если бы вся безобразность, весь ужас их черных душ предстали зримо, то и Дантов ад померк бы в несравненном благообразии!

Нам выпало расти без матерей, вылетать из гнезд неоперившимися птенцами, без надежд на возвращение за недобранным теплом. И на миг окунуться вновь в безмятежность детства и божественную мамину опеку не посчастливилось. Слишком далеко унесло меня от неведения домашних мальчишек.

Было грустно, и в то же время другое, гораздо более сильное чувство овладевало мной, — чувство огромного облегчения. Открытая, обнаженно унизительная обстановка лагеря оскверняла наши отношения, отношения сыновней и материнской любви, всегда глубоко интимной, сокрытой от посторонних. Оскверняла вдвойне, на глазах друг у друга, одинаково беспомощных и раздавленных.

Моя смиренная трусца за покорной серой колонной не оставляла никаких надежд на милосердие: прошлую жизнь отрезало, нужно принимать новую как она есть. Былое никогда не вернется, и надеяться было абсолютно не на кого и не на что.

Не ощущалось ни беспомощности, ни открытости, ни потребности в защите, как два года назад. Скорее всего, я чувствовал себя взрослым и самостоятельным, пересекшим некий рубеж, замкнувший дверь в детство. Ничего не оставалось, как и дальше податливо приноравливаться к оскверненному миру, начать восхождение отшельником, взрасти в одинокого, травленного волка-бойца. По-видимому, это был один из моментов, когда здоровое чувство нравственной независимости отчужденного стаей возникает в сознании, что-бы прижиться там навсегда.

Письмо я прочел в поезде. Мама умоляла пожалеть детей и отправить их в детский дом. «Я провинилась и несу наказание. За что мучаются дети? Неужели они потеряют третий учебный год?» Письмо было адресовано Кагановичу. Последняя многовековая искорка веры еще теплилась в ее душе: еврей должен помочь еврею.

На следующий день маму перевели в главный лагерь. Пару раз я наведывался и туда. Никто из конвойного начальства до выслушивания моих просьб о свидании не снизошел. Я слонялся вдоль нескончаемого высоченного забора из колючей проволоки, опоясывающего бараки, и, оказываясь на одинаковом удалении от двух соседних сторожевых вышек с пулеметчиками, кричал в зону и просил позвать маму. Она спешно прибегала. Стоя по разные стороны забора, мы подолгу смотрели друг на друга и молчали, лишь изредка вскрикивая:

— Мама!

— Сын!

<p>31</p><p>Возвращение</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги